Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 14



Мы принимаемся за еду. Пюре нежное, уютно пахнет молоком, но мне хочется диких ощущений, поэтому я налегаю на капусту вырвиглаз. Бабушка говорит, что надо поесть и картошки, иначе в животе заведутся лягушки – как в пруду у их дома. Так мы сидим и просто едим. И ничего не происходит до тех пор, пока за окном откуда-то издалека не доносится загадочная подневольная музыка. Сначала звуки едва слышны, но постепенно становятся громче. Изможденная мелодия, едва переставляя ноги, которых у нее (как и у шахматных фигур) нет, прихрамывая, приближается, становится громче и зловещее. Мы втроем замираем с вилками (как с вилами), потом синхронно вздрагиваем от удара барабана: «Бом!» Кто-то, подгоняя, стукнул музыку, и она вновь звучит – жалобно, безнадежно.

«Пузатого понесли!» – со знанием дела говорит мудрая бабушка, встает и, держась за свой радикулит, идет к окну. Сквозь кружевную занавеску мне почти ничего не видно. Вижу только медленно проплывающую мимо нашего дома толпу людей. Две женщины несут какой-то щит из цветов, четверо мужчин водрузили на плечи что-то вроде носилок, на них, наверное, и сидит/лежит (не вижу) тот самый Пузатый. «А куда понесли Пузатого?» – спрашиваю я. Бабушка делает вид, что не слышит мой вопрос, задергивает плотную штору, садится и говорит, что капуста хорошо «просолилас» (она вечно где-то теряет мягкий знак) и что теперь всегда надо класть дубовый лист. Спросить у бабушки, кто такой этот Пузатый, я «боюс». Да и перед дедом – самым умным из всех людей – позориться неохота. Вдруг мне, как образованному человеку (умею читать рассказ «Бобик»), стыдно этого не знать? В процессе недолгих размышлений, в которых сплетаются впечатления дня, я решаю, что Пузатый – это, пожалуй, какой-нибудь странный мужчина, живущий, скажем, у Казанской церкви. Наподобие Андрюшеньки-дурачка, что ходит по улице с вечно высунутым языком. Может быть, мужчина этот заколдован. У него нет рта, зато есть огромное пузо, нашпигованное лягушками. Добрые люди понесли Пузатого к волшебнику, чтобы тот расколдовал несчастного. Такое объяснение кажется мне вполне разумным.

После того случая Пузатого носили еще несколько раз – в разных концах города Лысково Горьковской области с населением около двадцати четырех тысяч человек. Дважды я слышала угасающую музыку издалека, пару раз видела людей с носилками и щитами из цветов, мужчин с туманными трубами и женщин в черных платках, пыталась подойти ближе, но обстоятельства складывались против. Пока все дети верили в Деда Мороза, я верила в Пузатого, которого все носят и носят, но никак не могут расколдовать, и мечтала о том, что когда-нибудь я сама сниму заклятье с этого страдальца, тем более что написание заклинаний на квазивосточ-ном языке было моим любимым занятием. Вот одно, уцелевшее с тех времен: «Флехайчесмарома, флехайчесмарома, флехайчесмарома, михайчес» (очень сильное, применять осторожно).

Моим любимым фильмом в те времена была сказка «Королевство кривых зеркал», потому что в ней не мальчик спасает девочку (как обычно), а девочка – мальчика (как мама – папу). Я была влюблена в Гурда, прикованного цепями к скале, и тоже хотела бы вызволить его из заточения. Каждый раз, гостя у бабушки с дедушкой и поднимаясь на второй этаж, где почти у самого чердака был расположен нужник, я представляла, что восхожу на Башню Смерти. Сейчас я открою дверь, а там, над выгребной ямой, откуда воют неприкаянные ветры и веет дух зла, на месте привычной дырки стоит на коленях закованный Гурд. Вот я его освобождаю, и о моем подвиге пишут в газетах, клочки которых торчат из дореволюционной дамской сумочки, прибитой гвоздем к стене.

Миф о Пузатом рушится в то воскресенье, когда мы с бабушкой идем на базар за печенкой. Где-то в районе городской бани я слышу знакомую мелодию и замечаю толпу печальных торжественных людей. Дернув бабушку за рукав и кивнув в сторону шествующих, я, рассчитывая произвести впечатление, сообщаю: «Пузатого понесли!» «Как? Кого?» – выпаливает бабушка. Потом с минуту молчит, переводя взгляд с меня на процессию и обратно. А затем, словно что-то внезапно поняв, улыбается: «Пузатов давно на… там, где надо. Это другого понесли!» Я потрясена новым знанием о том, что Пузатов – это фамилия, все мои прежние догадки терпят крах, и я осторожно спрашиваю: «А куда понесли другого?» Бабушка делает вид, что не слышит мой вопрос, и говорит, что надо поспешить, иначе всю печенку разберут.

Печенку действительно разберут, спустя десятилетия бабушку и деда тоже отнесут, а я, разгребая бумаги в их доме, выставленном на продажу, наткнусь на тоненькую брошюру «Рабыня Изаура» в переводе загадочного астраханского полиглота и однофамильца моего Пузатова – В.Л. Пузатова. В тот же вечер я прочту экстравагантный бразильский роман, напишу статью «Переводчик, который любил Рабыню Изауру», и ее опубликуют на литературном сайте «Многобукв».

Владимир Набоков в эссе «Искусство перевода» пишет о том, что «в мире словесных превращений» существует три вида грехов: 1) ошибки, совершенные по незнанию; 2) намеренный пропуск слов и абзацев; 3) отсебятина. За третье, самое большое преступление, по словам Набокова, переводчика надо подвергать жесточайшим средневековым пыткам. Вроде бы справедливо. Но хочу рассказать вам одну историю.

«Пузатого понесли!» – со знанием дела говорит мудрая бабушка, встает и, держась за свой радикулит, идет к окну. Сквозь кружевную занавеску мне почти ничего не видно.



Вижу только медленно проплывающую мимо нашего дома толпу людей.

Однажды мне в руки попала брошюра «Рабыня Изаура» 1992 года издания. Я, разумеется, первым делом подумала, что «роман» этот был написан на основе знаменитой мыльной оперы, а значит, заслуживает презрения. Как же я удивилась, прочтя в аннотации, что, оказывается, «Рабыня Изаура» – это произведение классика бразильской литературы Бернардо Гимараенса. Опубликованное в 1875 году, еще до отмены рабства, оно стало настоящей сенсацией в Бразилии – никто до Гимараенса не дерзнул написать правду об ужасном положении рабов. Вроде как роман этот стоит в одном ряду с «Хижиной дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу. А знаменитое «унга зунга унгэ», транслируемое с телеэкранов в начале девяностых, имеет такое же отношение к литературному первоисточнику, как сегодняшняя Анастасия Волочкова – к классическому балету. Ну, коль так – надо прочесть. Я открыла брошюру и… обомлела.

«Могучие быки, лоснящиеся упитанные тельцы возлежали на траве, которой они только что накушались и нащипались, осуществляя сейчас торжественный животный процесс пережевывания злаков под сенью высокоствольных дерев» – так начинался текст. «Какой кудрявый слог!» – подумала я. И, закрыв глаза на то, что травой, в общем-то, нельзя «нащипаться», решила, что, видимо, это особенности традиционной для Бразилии XIX века манеры «слезы сердца».

«Это платье, как голубое облако вокруг ее ног, талия струится из этого облака, как Венера Милосская или какая другая Венера, рождаемая из морской пены», – говорилось в продолжении. Струящаяся талия, наконец, меня насторожила. Самиздат, что ли, какой? Нет. Издатель – информационное агентство «ЭКС-пресс», Нижний Новгород. Тираж сто тысяч экземпляров. Согласно выходным данным, перевел роман астраханский литератор и полиглот В. Л. Пузатов.

«А сензала ведь остается сензалой!» – кричали страницы. Что еще за сензала? Полезла в словарь. Нет такого слова в русском языке. Португальско-русский словарь сообщил, что senzala – это жилище негров-рабов. Ладно, буду знать. Но дальше – больше.

«Мизерабельность бесправия не прикроешь фиговым листом внешнего декора!» Что за черт? На мгновенье усомнившись в рассудке Бернардо Гимараенса, я ринулась искать другой перевод «Рабыни Изауры» и – спасибо переводчику К. Комкову – выдохнула: бразильский классик про животный процесс пережевывания и струящихся Венер – не писал. А пассаж про сензалу и мизерабельность бесправия означает следующее: «Из-за этого лачуга не перестанет быть тем, что она есть на самом деле».