Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 5

страдать, поедая свои желудки

«Вселенная торчит из моей головы». Нет, не туда… «Чем я кормлю свой мозг? Да, вот именно», – бормотал преднамеренно-талантливый переводчик Коршин, прогуливаясь по взъерошенным улицам демонстративного города. К обеду посвежело как раз. Воздух залетал в легкие – скудный, разобранный чужими носами. Хотелось всего и сразу. Витрины стояли такие четкие – квадратные очки, через них смотреть-не пересмотреть, и всякие вещи на бархате, витрины как скобки закрываются, но он не из этого предложения. Колючая тоска в нем, а по сторонам – лавки-булавки с острыми коленями, и еще фонари тут, параболический азарт кафе, внутри – уют, милое шевеление. Все же иногда ему удавалось зайти в одно из этих мест, и тогда он долго сидел с книгой, размазывая по небу мягкую пену благовонного капучино.

Как он сидел там – человек в праздничных катышках. За окном метались дорогие автомобили с защитными корпусами против нищих, напротив стоял пламенный ресторан, возле – охранников человек шесть, но это все равно, он ведь сидел в кафе с чашкой хорошего кофе, он ведь скушал пирог только что – яблочный с клюквенной макушкой, и это же суета, говорить это же суета, но голод исподтишка всегда, и с ним не договоришься. Только когда свербение на тему еды удавалось подавить, начинали проявляться контуры мироздания, внутренняя колония оживала, и оттуда падали разноцветные флаги свободы.

Ему нечасто удавалось такое – приходить сюда, шатать стул поясницей, руками по поверхности – ходить (по поверхности), красные скатерти и кофе из живой воды. Катились глаза по стенам, катились по людям. Ходили руки по столу, ходили мысли вон из головы, рот ездил из стороны в сторону – бумеранговая улыбка.

Все вокруг обвивалось такой ласковой атмосферой. Стулья были с завязочками по бокам, а у стены рядком мешки выложены, потрепанные, с печатями, вывалившиеся зерна – как будто это кофейные вулканы (муляжи съедобного). По сторонам лампы неравномерные на длинных волнистых ногах и группировка старинных часов, которые все ходили, как хотели, но не только потому, что были ленивы, как мешки, но и потому что время давно перестало работать на них. Время здесь теряло свои характеристики, время превращалось в сладкое тягучее вещество – атмосферный зефир, который можно было растаскивать по рецепторам, как отдельное ощущение.

Вот так он сидел на блаженном островке этой осушенной паями, вспоротой границами суши, истыканной скважинами земли, отнятой у людей. Все боялись себя учредить, а он вроде как справлялся иногда – сидел в кафе с книгой, щекотал подавленное настроение. В книге братья запекли ежа в глине, а в жизни теплый кофе тек по его горлу. Кафе как будто заворачивало его в себя, крепило к нужной системе координат и вместе они – человек, пирог и книга – были чистой силой, и никто не мог отобрать у них власть.

Эти великие радости – простые человеческие, к ним и придраться-то неприлично, такие редкие – раз или два в месяц. Ухватиться за нерв, и это втягивание среды – через сладкие кофейные слюни, через рот и глаза, паручасовой тур по жизни, а дальше – обратное служение, ноги в коленях – так он сидит или молится на языке смирения, а перед ним тотемное чучело фаст-фуд: еда слишком быстрая, и ни на что не хватает – кромешная повседневность. И только сны на десерт…

Ну и, конечно же, книги. Внутренний голос появлялся и исчезал, а книги были всегда разные и всегда были с ним. Они выпускали в мир позитивные мысли или боль – живые реакции, громыхали метафорами, баловались или сияли. Где-то пряталось гнездо романтики, где-то прощупывался национальный контекст, практики по изучению воздуха (вещи очень тонкие и вовсе не вещи). Жизнь как одна большая гиганта дергалась вокруг него, нанизанная буквами на листы.

Книга порождала vivero – ощущение одушевленного пространства, и он летел глазами по тексту, как на крыле, как гласная, – он влетал в самую гущу сюжета и чувствовал, как все вокруг отвечает на его запросы. Коршин оглядывался и видел около себя города, исполненные плоскими глотками дорог, видел эти дрожащие дни, шаткие, с отламывающимися при ходьбе ногами, видел эти унылые почтовые зрелища – дешевые развлечения для бедняков. Он видел самого себя, и в этих видениях он был как штырь, вставленный в засохшую вену реальности, и он сверлил ее сухую кровь с целью произвести какую-то операцию, смысла которой пока еще не уловил.





Коршин читал и читал. Спрашивал, и в четвертом предложении шестого переулка верхней клюковки был какой-нибудь ответ. Книга была разумна – так он думал, выставлял глаза на новый абзац, и дальше начиналось веселье: экстазы, рыскание, моногамия, дама, больная гоготом, «показывая погоду в банке», дождливые очки, клетки на воздушных шарах, мутация лени, обезбоживание, выцеживание, плацентарная мысль… Такие разветвленные смыслы – древесно-бесные, и он был как садовник или как Бог, все-таки как садовник, и это все виделось ему как сад, и он был уверен, что вот в этот самый момент, когда он сидит тут с запеченным ежом в воображении, он удобряет всеобщую духовность. И Коршин говорил себе: «Вот я нужен все же».

И ему представлялись эти многогранные иллюзии, как новые города – из знаний, вдали от послушного существования, вдали от испуга. Там предания – способы, какими зазывается истина, там пьют бульон из сахарной кости истории – питаются горячим счастьем: от эллинской культуры до научной реальности. Там жители с красными бровями – хмурятся, смеются, удивлены – отсюда красные брови. Они читают.

…Красные брови – у них, а в кафе – красные скатерти в белый круг. Он заходил сюда на прошлой неделе, истратил отложенное богатство, и теперь можно было только вспоминать. Хотя бы постоять рядом – вроде тот же вид, почти тот же, а на деле – совершенно другой: без капучино внутренности захлебывались от разъедающего сока обиды, и через это была не видна очевидная красота этой эпохи, свобода и каждому по способностям.

Человек прислонился к стене – над головой фонарь, извилина по спирали развития, декоративные символы. Растоптал пятку, открыл книгу и попробовал читать, но чего-то не хватало, и тут же – что-то было лишним, а именно – голод, голод был лишним. Ветер переменился, и перед носом поплыли чудесные запахи, где-то там булка изготовилась, вкусная, пряная выпечка – марципан или ватрушка, а может, настоящий пандоро, обсыпанный дымящей пудрой человеческого прогресса (готового сахара нет в природе). Он покрутился и намотал на себя этот праздничный запах – на одежду, на волосы, и от этого стало хорошо, и стало так сладко. Теперь он унесет с собой эту ароматность воскресного вечера.

Книга была медленной и равнодушной. Буквы разбегались и выпадали из контекста, но человек не сдавался – цеплял слова и снова лез в гипнотические миры из слов, затаскивал себя в знаковые происшествия, пропихивался в души нытиков и садистов, размазывал по крышам самоубийц, целовал собой малиновые рты…

В животе заурчало. Коршин замахнулся еще на одно предложение, но оно тут же выскользнуло из внимания – еле поймал, бережно положил его на место, закрыл книгу и двинулся по улице, желая стряхнуть с себя этот ставший неприятным запах городской булки. И что в нем хорошего? Противный хитрый запах вызревших дрожжей. Не то что бы противный…

Он снова и снова обнюхивал свои рукава, глотая носом этот обширный, распирающий грудь съедобный воздух, и перемещался в минувшие выходные: какой был кофе – точный и сильный, белая кремовая верхушка…