Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 39

“Ты спрашиваешь: за что? Матушка поведала: “В газете его пропечатали”. — “Кто?” — спросил я. — “Гвоздь” — вот кто”. Представляю, как радовался этот самый “гвоздь”. Ещё бы не радоваться! Отомстил “инспектору!”…

Подлым делом обернулось позволение народу подписываться под “заметками” в газеты не настоящими именами, а придуманными: “Гвоздь”, “Шило”, “Мыло”… Ведь этим самым власть поощрила злых, вдобавок глупых людей, а на поверку — настоящих врагов, сживать со свету неугодных им людей. И у них это здорово получалось: вместе с дедом Шиловым в ту ночь из одного нашего сельсовета были забраны 14 мужиков. За что? А за то, как я сейчас понимаю, что они были “самолучшими”. С ними колхоз быстрее бы окреп: этого-то враги и боялись больше всего!

Интересную догадку высказал старый кузнец: “Забрали за то, что были “самолучшими”. Что это: нечаянный парадокс? Или выстраданная правда о страшном, небывалом в истории деревни (да и всей России!) злодеянии? Без предъявления обвинения в совершенном преступлении, без следствия и без суда, по “заметке” в газете, говоря прямо — по анонимному доносу, глубокой ночью, чтобы не видела остальная деревня, “самолучших” мужиков поднимали с постелей, брали под ружьё, выводили из избы, вталкивали в кузов машины и увозили. Навсегда. Как увозят на кладбище…

“Самолучших”… Кого венчает таким званием деревня? Самых сильных и ловких? Отнюдь нет. Эти качества для “самолучших” не главные. “Самолучшие” — это в первую очередь работники! Любое дело они делают на совесть, расчётливо, до конца. А главное — это “мудрые” мужики, то есть сообразительные и обязательно грамотные; они знают о жизни больше, чем остальные; они умеют мыслить, анализировать и с толком излагать свои мысли на сходках, убеждать. В трудную минуту люди шли к таким за советом.

Налетевшим отовсюду вожакам, хорошо устроившимся при новой власти в роскошных столичных особняках и царских палатах, такие мужики были не нужны: бородатые, хмурые, с грозным вопросом: “Чьи вы и как сюда попали?”, они, верно, являлись им в кошмарных снах, олицетворяя собою великий народ великой страны… Народ… А им нужно было население. Серая масса. Стадо. Да при этом ещё и не столь многочисленное.

Есть в круговороте обязательных крестьянских дел (кроме пахоты и сева) очень кропотливое, очень тонкое дело, называемое прополкой. На полях, занятых яровыми, вместе с первыми всходами, а то и раньше, пробиваются на свет сорняки. Не повыдергивать их — значит погубить посев: сорняки забьют, обессилят ещё не окрепшие всходы, и осенью не соберёшь и половины ожидаемого урожая…

Так вот: то, что происходило в России в период крутых перемен, крёстный, ещё раз удивив меня своим остроумием, сравнил с прополкой… В самом деле: власть сменилась, состоялся новый посев, зазеленели всходы, их надо было прополоть. При смене власти это неизбежно. И тут всё зависит от того, кто возьмётся за прополку — коренные пахари-сеятели или “набегные” работники, и с какой думой: действительно вырвать сорняки и дать раскуститься злакам или под видом борьбы с сорняками проредить, а удастся — и погубить культурные всходы.

Вспоминая события, которым свидетелем был сам, кузнец пришёл к выводу, что на прополку российского народного поля тех лет вышли сплошь и рядом работники со стороны, природной силы поля не знавшие, втайне жаждавшие не спелых колосьев с него, а власти над ним.

Но переверну ещё одну страничку записок моего родного старикана… С началом войны, как и большинство вологодских колхозников, Иван Шилов попал на Карельский фронт. Повезло: почти рядом… И был определён в стрелковую роту пулемётчиком. Почётная должность: те, кто воевал в пехоте, хорошо знают это. Кому-то противник шлёт только пулю, а пулемётчику вдобавок — мину, а то и снаряд. Поэтому век пулемётчика недолог. Таким он оказался и у Ивана Васильевича. Одна из мин вскоре накрыла его. Не прямо в пулемёт угодила (бывали и такие случаи), а в ствол дерева, под которым он “работал” в том бою. Осколки буквально изрешетили его шинелишку. Одиннадцать дырок насчитали доктора в его теле, но голова — посчастливилось! — осталась цела.





Долго валялся в госпитале, привыкал к костылям. В зиму 1943 года заявился домой. В колхозе — одни бабы; председательша первая прибежала в его избу — и смеётся, и плачет: “Снимешь с меня ношу! Эко дело, что хромой! Главное — голова, а она у тебя не ранетая”. — “Ой, нет, Анна, — отнекивался Иван Васильевич, — не смогу. Моё дело — кузня”. — “Ну тогда счетоводом… Выручи, ради Бога!”.

Согласился. Брякал костяшками счётов шесть лет, до 1949 года. При передаче дел новому счетоводу представил целый короб квитанций и ведомостей на “сданную продукцию” и, облегчив душу, пошёл в кузницу. Всё ещё на костылях. С кузовом углей за плечами…

Нужда в кузнеце была превеликая. У лошадей копыта гляделись как лапти разношенные. Начал с них: сколько подков пришлось сковать! Потом обтягивал шинами тележные колеса, менял на плугах лемеха, ремонтировал косилки… А бабы несли ему ещё и самовары, и вёдра, и тазы — за войну вся посуда прохудилась, а новой в продаже ещё не было. Но пуще всего бабы досаждали с печками: одной надо новую сложить, другой старую поправить, почистить трубу: дымит. И в этом деле заменить Шилова тоже было некому… Видел я всё это, наведываясь к нему в те годы из Вологды.

Сойду, бывало, у магазина с попутной и бегу — не к дому его, а прямо в кузницу, уверенный, что он там. Сунув ладошку в его каменную пятерню, чуть не вскрикнув при этом, сажусь на порожек и любуюсь, любуюсь, как он комкает и гнёт оранжевый кусок железа. А то, по его команде, встаю к горну, раздуваю меха. И сладки мне богатырские вздохи мехов и восхитителен огонь, в котором, казалось, ещё чуть-чуть — и расплавится сунутая в него железяка…

Но вот всё чаще и чаще земляки стали мне — кто намёками, кто прямо — говорить при встречах: “Пьёт Иван Васильевич-то… Пьёт, и много…” — “Да с чего?” — удивлялся я. — “С того, что слишком узенький просвет между наковальней и бутылкой. Всяк, у кого есть дело до него, заходит сначала в “магазин” (так он произносил это слово), а уж оттуда, с оттопыренным карманом, в кузницу. Поначалу чаще было именно так. А потом мужички стали заходить и безо всякой нужды, только чтобы распить бутылку”.

В очередной приезд, прожив в своей деревушке с недельку, я с горечью убедился, что люди не зря тревожились за своего кузнеца… Возле кузни росла берёзка — не очень ещё высокая, но раскидистая, приветливая. Куда присесть с бутылкой? Под берёзку, конечно… И люди уже знали: стихал звон молота о наковальню — под берёзкой начинали брякать стаканы гранёные. “Ресторан “Берёзка” — так назвал однажды свою кузню Иван Васильевич. Назвал под пьяную руку, в шутку, а словечко приклеилось — не отдерёшь. Марья Дарье при встрече бросала мимоходом: “В “Берёзке” опять гуляют. И мой, и твой там кувыркаются”. Словечко “кувыркаются” исключительно точно передавало картину происходящего: ни стола, ни стульев в “ресторане” не было, каждый устраивался как мог, но, охмелев, кувыркались все одинаково…

После шестидесяти лет крёстный ушёл-таки из кузницы: вдобавок ко всему мучила незаживающая рана на ноге. Ушёл, но пить не перестал. При каждой новой встрече я укорял его за это, даже стыдил: “У тебя же шестеро сыновей… и дочка! Краснеют за тебя!” А он, и в ту минуту не трезвый, то ли в шутку, то ли всерьёз, бросал в ответ: “А что мне не пить?! На меня миллионы работают!”

Услышав эти слова в первый раз, я не понял, что он имел в виду. Потом сообразил: в огороде у него, сразу за колодечком да за баней, между старыми яблонями, посаженными ещё отцом, стояло двенадцать разноцветных ульев. Никто в округе, кроме него, пчёл не держал: слишком деликатное и тонкое дело. Никто! Только он, прокопчённый да проспиртованный Иван Шилов! Держал и справедливо гордился этим. Миллионы пчёлок в самом деле всё лето работали на него. Как он ладил с ними, известно было только ему. А народ… Народ, узнав, что Шилов сегодня “мёд качает”, один за другим — к нему. Причём опять же с бутылками… Как откажешь?