Страница 5 из 13
– Заборов. – Великий отодвинулся от стола. Он мог бы продолжать, но это разморило бы его, а еще следовало быть в Кремле, принимать ненавистное посольство. – У убитого нами скатертного родня в твоем доме осталась?
Заборов метнул взгляд на людей, стоявших на услужении за спиной князя, и те, поймав негласный приказ на лету, как кость, сорвались со своих мест.
Не успел Иван Дмитриевич докурить папиросу, как они ввели зареванного мужика с большими и глупыми, телячьими глазами.
– Как звать? – спросил князь.
Он любовался то янтарным своим мундштуком, подарком княгини на именины, то кольцами дыма, которые ловко пускал, постукивая пальцем по щеке.
– Никитин. Подьячий я. – И мужик упал на пол и пополз к государевым сапогам.
– А ну, встань! – И Иван Дмитриевич поднялся сам.
Никитин подпрыгнул и до того растерялся, что снова заплакал.
– Ты теперь, Никитин, дьяк. Собирайся и переходи ко мне в Кремль.
– Я? За что радость-то такая? – Мужик непроизвольно потянулся к полу.
– Да встань ты уже. – Княжья милость была в шаге от раздражения. – Ты у боярина Заборова столом заведуешь?
– Нет, – честно сказал мужик. – Повар. – Больше всего на свете он хотел, чтобы разговор этот закончился.
– Ну а кушанье ты закупаешь?
– Я, солнце.
– Так вот. – Иван Дмитриевич остался доволен тем, как ловко он подвел к награде. – Так вот, стерляди такой я отродясь не пробовал. Будешь к моему столу такую же доставлять.
Иван Дмитриевич кивнул на дверь, и Заборов прогнал дьяка Никитина и стражей, которые шли теперь смирно рядом с тем, кого едва ли не волоком втащили минутой ранее.
– Пойдем, Заборов, надо собираться.
Боярин подал Ивану Дмитриевичу золотую маску, но тот отвел ее. – Так пойдем. Своими ногами.
– Но лик?! – изумился Заборов.
– Да кто меня помнит? – улыбнулся князь. – Вели шубу попроще и шапку без креста. Пройдемся. Подышим.
Заборов было заикнулся о заждавшемся посольстве, но молча поклонился. Он себя считал слугою умным, умеющим угадывать настроение хозяина, и поэтому с почтительным видом отправился за простой одеждой, но удобной не как простая. Князь же томился. Выход из похода побуждал к действию, к движению. Он закурил очередную папиросу, предварительно постучав ею по столешнице, и принялся расхаживать по столовой.
На широком подоконнике стояла перламутровая шахматная доска. Партия была брошена на середине. Иван Дмитриевич взял белую пешку, выточенную из кости, и стал ею водить по воздуху, будто она самолет, а он ребенок. Ему нравилось, что тень его руки опережает саму руку. Тьма стелилась над клетчатыми городами, над ненавистным Можайском, Сжальском и Москвой. Фигурка спикировала в стан черных и, повалив ферзя, встала за спиной короля. «Баловство». – Князь сделался серьезным, даже хмурым. Истома давно прошла. Он уже прочно держался за этот мир, так же прочно, как сидел на княжении. И там, где недавно цвела эйфория, загнездилась тоска. «До чего эфемерный кайф». – Великий топнул каблучком, как делал в детстве, когда злился на свое потешное войско. На периферии чувств ныла вина за убитого казачка. «Вот ведь спал вчера, поутру кашей завтракал…» Но Иван Дмитриевич был мастером себя прощать и затяжным терзаниям не предавался. «Если чувства мои еще отпрашиваются у совести погулять, как дети у мамки, значит, не потерян я еще как человек». Князь обратился к отражению в высоком, как все в этом доме, настенном зеркале. Жизнь едва перевалила за половину и старости пока ни в глазах, ни в лице не было. «До страшного суда еще далече. А без буйства человек ни жив, ни мертв. Так, сорная трава. Не полютуешь – не вспомнят».
Осподарь и боярин его вышли с черного хода. Без маски, панциря и шлема все же не следовало идти через парадные ворота на людный Боголюбский проспект. От неприметной двери людской, крашенной в один цвет с фасадом, вела тропинка до калитки, по которой по господским делам шныряла челядь. Нечего им бороздить сад. Он бел и нежен. Князь зачерпнул чистого снега, скомкал ладонями и откусил от снежка, будто от яблока. Лицо его запылало от мороза. Воздух сверкал невесомым инеем. Снег, легкий, как дух, стелился по расчищенной дорожке. Колокольные языки заходили после обедни. Над Смоленском повисла божественная перекличка. Кремлевские звонари отзывались на колокола заречных, а те – на колокола монастырских. Так по ночам, бывает, лаются псы.
Иван Дмитриевич поднял куний ворот и смахнул с темени снежинки. Едва умолк звон и они подошли к калитке, как из-за угла дома выбежал подстреленный щенок. Его отчаянный визг привлек внимание князя. Он встал, отвел от ручки ладонь и обернулся. «Да чтоб тебя!» – Заборов прикусил губу. Он не смел выражать досаду ни словом, ни плевком. Подгонять начальство – все равно что опалу кликать. Заборов не забыл, как забавлялся князь в юности. Была в его уезде игра – царская охота. В ночи игроки напивались в дым, а поутру, по указу, всех тормошила стража и гнала в винный погреб. Там похмелившийся и заново веселый князь ставил друзьям воду и подолгу выжидал, кто первый пива попросит. Запомнил Заборов и того шляхтича с жидкими усами, который, не выдержав муки, хлебнул вина, не спросив. Князь был весел и велел того пана зашить в шкуру, что лежала ковром, а сокольникам своим приказал думать, что это медведь доподлинный. «Модле ше до бога», – рвалось из пасти. Раз за разом. «Модле ше до бога». Чернецы отворачивались. Бабы затыкали детям уши. Охотники же были строги и послушны. Они загнали зверя к стене, приперли рогатинами, да и проткнули. За ними стояли молодой, удельный еще тогда князь и его свита, из которой по эту пору в живых остался только Заборов. Посему он и шагнул в сторону стреляного щенка, а не Московского посольства.
Следом за подбитой собакой верхом на коренастом мужике выехал из псарни младший из забо-ровских сыновей. Крестьянин утоп по брови в снегу. Он фыркал, изображал конское ржание и топал в сторону раненного барчуком зверя, но уперся в сафьяновые сапоги хозяина. Князь наблюдал молча, с ухмылкой, скрестив на груди руки. Заборов правильно понял, как поступить. Он сшиб оплеухой отпрыска так звонко, что тот подлетел выше своего лука, который не удержал.
– А ну, вставай. – Заборов поднял за седые, всклокоченные волосы мужика. Меделянский щенок извивался и скулил. Он пытался дотянуться зубами до стрелы, но так и издох, описав несколько кругов вокруг себя. Красное пятнышко, вытекшее из его брюшка, оледенело. Заборов тыкал теплым еще щенком в лицо сына. – Вот же пес, Илюшка. Не он! Ты!
Мальчик ревел от обиды. Он не мог взять в толк, за что его наказывают. Не будь с отцом незнакомца, его бы и не бранили. Вчера баловался – посмеялся отец, а сегодня – бьет как дворового. Откуда Илюшке было знать, что породистых собак князь жалует больше своих людей. Да и знать он не знал, как этот князь выглядит. Сидит в Кремле, что солнце в небе, и распекается о всяком. Мог ли он сойти и вот так просто бродить да бородою трясти по его, Илюшкиному, двору.
– К столбу его, – сказал мужику Заборов негромко, но так, чтоб Иван Дмитриевич расслышал наверняка, – и сам чтоб сек.
– Да как же это так, – взмолился крестьянин. Ему ли было не знать, чем такая порка выйдет для него самого.
– Так не пойдет, – принял вдруг живое участие Иван Дмитриевич. – Мужик твой пощадит мальчика. Мы с тобой за ворота, а ему с живодеркой твоей жить. Изведет ведь. Загонит кобылу. – Великий криво улыбался.
Мужик смотрел в землю и теребил шапку, которая доселе лежала смятой за пазухой. Ему хотелось или выпить, или исчезнуть, или и то и другое.
– А что же мне делать, Иван Дмитриевич? Научи. – Заборов так и держал окоченевшего уже щенка в одной руке и сына за ухо в другой.
– Хочу, чтоб ты сек, Заборов. Ты ему рбдный.
– Ой, боюсь, – верещал Илюшка, – не надо этого, болярин.
Больше дохлой собаки он ненавидел только человека, при котором отец его вел себя, как послушная скотина. Горячие слезы лились по румяному лицу. Заборов жалел мальчика, и князь это видел, и тем веселей и приятней ему было.