Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 13

– Я что-то пропустил? – спросила сумка, пока Ваня вытирал об нее руки.

Ожидаемо слетелись вороны. Два щуплых, еще вчерашних птенца растаскивали Федькино лицо, схватывая по мелочи, и тотчас отскакивали, как если б Федька мог отмахнуться. Старый же, опытный ворон взошел на лоб разбойника-главаря и принялся ковырять единственный настоящий глаз. Заборов, молча наблюдавший расправу, на мгновенье узнал стрельца. Воспоминание всполохнуло, как молния, но он его не удержал. Он первым вызвался взвалить ношу и, не задавая вопросов и не комментируя бойню, последовал за Иваном. Переступая через трупы, он решил плестись в нескольких шагах от Ивана, чтобы невольно не прервать необходимое в таких случаях молчание.

Молча они вышли к Днепру. Вдоль заросшего берега цвела лиловая сирень, и дух ее был, как у чистой невесты. На травинках качались кузнечики. Знойный воздух был пропитан пыльцой. Все гудело и жило.

– Тут и схороните мя, – попросила шкура.

У самой воды стояла лодка и ждала Ваню. Его манил другой берег. Виднелся его мрачный сад сплошной черноплодки. Над рекой неслось девичье пение. И хотя на этой стороне было по-летнему хорошо, так хорошо, как может быть только во младенчестве, в котором нет государственных поручений, сердце звало Ваню переправиться. Грибной дождь зашуршал в листьях. Пошел и перестал, но почву немного смочил.

Рыли руками. Благо, медведь был полый. Ограничились ямкой, глины начерпали на ведро. Развернули Мишку, встряхнули от дорожной пыли и бережно сложили.

– Рад был послужить тебе, Иван. – Медвежья морда чавкала, говорила невнятно. Видимо, в пасть набилась земля.

Забросали. Заровняли. Поклонились в пояс. Тут даже Заборов не ерничал, похороны дело такое, все ж не поход в баню.

Ваня толкал вросшую в землю лодку и не слышал, как из-под земли донеслось:

– Помяни меня, Иван Дмитриевич.

А Заборов услышал и вспомнил, кто стрелец в самом деле и откуда знает его, да промолчал, подобру-поздорову.

Веслами водил Заборов. Иван растянулся и свесил над водой голову. «До чего чистая!» Видит Заборов – Ване на лопатку сел слепень; бросает весла, лезет, смахивает. Ваню удивила перемена в товарище, эти робость и услужливость, взявшиеся из ниоткуда. Чинопочитание как-то не шло его хитрой, острой, зубастой роже. Но сердцем Иван был уже на новом берегу, и мысли о Заборове разбегались врассыпную. На середине, где течение заметно усилилось и Заборов навалился на весла, Иван разглядел в глубине большого сома, как ему показалось. Сом извернулся, повернул голову к небу – и Иван разинул рот. На него со дна плыла девица. Она вынырнула и приподнялась на руках, упираясь о нос лодки. Течение сбило с ее белой кожи ил. Голой груди она не стеснялась и смотрела на Ваню ласково и просто, как будто встретились они на людях в воскресенье после службы.

– Скажи, Иван Дмитриевич, когда конец дней наступит? – спросила девица и потянулась к его лицу рукой.

Она едва коснулась бороды, как из-за спины стрельца вырос Заборов. Он размахивал веслом и гнал гостью:

– Пропади! Ну!

Ваня одернулся и разглядел рваную щеку речной девы – в разрезе виднелись острые, сточенные зубцы. Иван испугался. Он стал отталкивать ее от себя, сбрасывать ее склизкие руки. Русалка разинула пасть и заорала так, что из заячьих ушей пошла кровь.

– Когда конец дней наступит? Когда конец…

Заборов угодил ей лопастью по шее, и, взвизгнув, она шлепнулась в воду. С минуту они вглядывались в рябь и все ждали наступления. Но круги разошлись, и Заборов вернулся на скамейку. Ваня отполз от края, как от греха, подальше и тихо, как будто боялся свидетелей, шепнул «спасибо». Он ее знал. Точно знал. Но не мог вспомнить. Лицо ее было знакомым. Не было у ней прежде рваной раны, и глаза были другими – живыми, а не осоловелыми, как сейчас. Ваню тряхануло и подбросило. То гребец его въехал на берег, с маху.

Иван пошел на пение, что звенело в чаще. Заборов остался стоять у суденышка.

– С Богом, Иван Дмитриевич. Я буду здесь, когда понадоблюсь.

Стрелец не расслышал своего имени, он не слышал ничего, кроме тонкого голоса, звавшего его. У полосы рябинового леска в воздухе висела черная птица. Крыльев у нее не было. Она не опускалась за счет хвоста. Длинные перья ходили взад-вперед.

– Долго же я ждала тебя, Иван Дмитриевич. Стерегла то, за чем пожаловал.

– Мою память?

– Не твою. Нашу память. Твою, мою, Заборова… Ступай же к нашему ребенку! Возьми его!





Только сейчас стрелец понял, что птица висит над гнездом. На тонких черных веточках яйцо размером с младенца. «Тяжелое». – Иван поднял и поднес его к птице. Та села ему на плечи. Она была измучена беспрерывной борьбой с притяжением.

– Сколько же ты меня ждала? – спросил стрелец.

– С четверть часа. Четверть часа мы прожили без власти. Не ходи к нам больше. Слышишь?

Яйцо в Ваниных ладонях зашевелилось, затрещало, как назревший арбуз, и раскололось вверху. Сквозь скорлупу, откуда ожидалась голова птенца, вылез железный крест. Принял Иван Дмитриевич державу и вспомнил, кто он, кем был и кем будет. Все его «я» успокоилось. Что ни мысль, то вол у водопоя. Что ни вдох, то праздник. «Мы вернулись в себя», – понимал он и был готов смеяться и плакать от счастья, сошедшего на него.

– Князь я, Великий, – сказал вслух Иван Дмитриевич и как будто открыл и без того распахнутые глаза.

Великий князь Смоленский, царь Польский и Литовский Иван Дмитриевич вернулся в себя и звучно вдохнул. Какое счастье быть живым! Какое оно простое и забываемое. И до чего сладостно напоминание! По телу еще блуждала слабость, но она уступала пробудившейся крови. В онемевших пальцах покалывало. Щекочущие волны подмывали смеяться, осподарь себя не сдерживал.

– Отоспался, – понял Заборов, стоявший тут же, при теле.

– Сколько меня не было? – спросил Иван Дмитриевич.

Он встал с постели, одернул балдахин и сошел с помоста на пол.

– Пятнадцать минут, солнце.

Иван Дмитриевич наступил босой ногой на что-то мокрое и липкое. На паркете стыло черное озерцо крови, и от него через зал к высокой двери тянулась речка. У истока широкая и густая, и тоненькая, как ручеек, в устье, где впадала в следующий зал.

– Я натворил? – Князь нахмурился.

– Все живое умирает, по-другому не бывает. Нечего скучать, Иван Дмитриевич. – Заборов ласково улыбнулся и поклонился в пояс.

– Рассказывай!

К Великому уже бежали служки с ведром и тряпками. Следом шел холоп с платьем и сапогами.

– С кровати ты повалился. Ребра ушиб. Потом велел супу испробовать. Ну мы с супом немного опоздали… От паха до шеи. – Заборов разрезал воздух указательным пальцем, показывая, как погиб прислужник.

– Ты почему, дурак, пояс с ножнами не отвязал? – Иван Дмитриевич переменился в настроении и, казалось, гневался взаправду.

Заборов хорошо знал отходняковые качели, сам не раз качался и потому был спокоен. Опасности в великокняжеском недовольстве он не учуял. «В ярость не вырастет».

– Как можно, Иван Дмитриевич? Княжеский-то пояс.

Да ты б меня первого… как проснулся.

Заборов стоял подле и поправлял на князе этот самый ремень, украшенный крупными рубинами, каких, казалось, быть не может в природе. Лицо Ивана Дмитриевича разгладилось, воротилась улыбка, и он неожиданно потрепал Заборова за ухо. Заборов встал на колени и обнял ноги осподаря своего. «Сапоги начищены», – заодно проинспектировал он.

– Ну, Заборов, будет. Вставай. А вот суп все ж охота.

Они проследовали в столовую через размашистые комнаты заборовских палат. Дом был устроен таким образом, что каждая зала имела две двери, и каждая дверь вела во что-то новое. Коридоров боярин не любил. Из хозяйской спальни они перешли в гостевую. Она была светлее, радужнее. Окна ее смотрели в сад, а не на город. Далее следовала галерея – византийские образа вперемешку с батальными полотнами. Собрание спешное, безвкусное и недешевое. За галереей были похожая библиотека со многими ярусами и лестницами и только после – столовая. Стол был собран на двоих. Обойдя лебедя вниманием, Иван Дмитриевич сам придвинул к себе супницу и принялся есть большим черпаком, оставленным внутри для разлива. Заборов тихонько ломал хлеб и любовался князем, тянущим в себя холодный суп на кислом квасе. К бороде его лип щавель, а после большого куска разваренной рыбы он облизывал запачканный мизинец. Воскрешающий жор был знаком каждому пробудившемуся путешественнику.