Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 11

Поэтому блаженно мурлычу, бреясь, простенькие до слез строки эстрадной песенки, ну и заодно глаголю по-младенчески: «Что такое любовь? – это встреча, на века, навсегда, до конца»…

Меня устраивают и беспредельно смелое определение эстрадной песенки, и теологическое истолкование основ великого явления любви, постоянно крепнущей, как выдерживаемый массу лет коньячок, – общее для нас обоих чувство счастливейшего родства душ наших бессмертных и, надеюсь, временных тел, снова узнавших друг друга в очередной жизни, может быть, на Земле, а и на другой Планете… такая вот есть у нас сказка – чудественнейшая из всех остальных.

Словом, Ира, совершенно правильно не откладывая на завтра, то, что можно сделать сегодня, пришла ко мне однажды – вернула книгу о моем самом любимом художнике, о Босхе…

С того июньского дня и началась наша, так сказать, супружеская любопея – ей до свадьбы золотой осталось 5 годочков, – неплохо было бы дожить!

В сей момент че-то вспомнился анекдот, сам который я придумал. Петька разбудил Чапаева и говорит: мы тут с Анкой, как гритца, разрешили тройку научных вопросов социализма личной жисти на природе, устали, прям как в бою, лежим вот, перекур, сиречь мечтаем: что же будет со страною через двадцать лет? «Тридцать седьмой, дубина ты, год наступит!» – «Эх, дожить бы, Василий Иваныч!»

Кроме шуток, приятно, нисколько не девальвируя ценностей признаний, часто говорить друг другу, как это водится в Штатах: «Ай лав ю, ай лав ю, ай лав ю» – слова сердечные ублажают, разрешают досадливые бытовушные проблемы, освежают нервишки, как в жарищу кружка колодезной нашей водицы – одна на двоих.

– Чудный рассказ о любви. Неужели никогда не ссоритесь?

– Бывали, изредка бывают и у нас мелкие стычки, никогда не дорастающие до крупных разборок, битья посуды, бросанья в печку тапочек моих истоптанных и т. д. Если же ссоримся из-за какой-нибудь хрени, вдруг наступает пугающая, ясно, что для Иры и меня, весьма опасная в нашем радостном жилище многозначительно обидчивая тишина.

Тогда я, с понтом джентльмен врожденный, стараюсь, перегнав подругу, бесстрашно ей сказать: «Ирочка, птичка моя, я начисто виноват, был груб, козел безрогий… но я за все тебя прощаю навсегда!»

Смеемся. Я прощен. Конфликт исперчен. Жисть воздушно легка и благообразна, ура солдатке и солдату счастливого брака.

Если бы вусьмерть упертым главам авторитетных сверхдержав сообща блеснуть на очередном ихнем гребаном саммите такой вот бесподобной ядерно убойной дипломатией и, так сказать, дружно записать – непременно на брудершафт – едва-едва не запылавшую мировую бойню, то планета наша охотно отдохнула бы от вражды этносов, религий, культур и прочих видов глупых фокуснических противостояний неразумных двуногих гомо сапиенсов с самими собой, к тому же на «фактицки» цирковой, опасно шаткой мировой арене.

– «Кыш и я в Крыму» – ваш детская книга, и именно Крым, получается, вас свел с Ириной.

– Крым безумно любим и уважаем. Да, он – роддом нашей с Ирой чудесной встречи на века, навсегда, до конца.

Когда большой придурок и отъявленный волюнтарист просто взял и посреди белого дня фактически стырил, верней, оторвал от России целый полуостров, здравницу ее, жемчужину земли, народный дом культуры и отдыха, шокированная наша страна молчала в тряпочку, словно оглоушенная. В те времена любой публичный протест означал: ей – психодром, ему – тюрягу, остолбеневшим коммунякам – партбилеты, козлы, на стол, пятая колонна, мать вашу так и этак, руки прочь, понимаете, от вождя родной нашей с вами кукурузы, ума, чести и совести партии, взятых вместе с дружбой народов!..





Словом, мечтаем с Ирой побывать в Коктебеле.

– Перечитал ваши ответы и в который раз вижу, что вы сочетаете блатную и простецкую речь с виртуозными собственными изобретениями, даже филологическим экспериментами.

– Уверен, что любовь мою к строчкам стихотворным определила встреча в полиграфическом техникуме с опытным уже поэтом Генрихом Сапгиром, ну и с башковитыми ребятами, не похожими на дворовых остолопов, разных прохиндеев и прочую шпану, мало сам я отличался от которой, – главное, из-за пробудившегося в моем существе Дара Божьего.

Тем более я, всегда обожая Пушкина, помнил и бубнил разные строчки его сказок – волшебных, алмазных, будивших дремавшее в башке воображение.

В общем, я возлюбил складывание буковок, словно бы оживавших от моих к ним пока что неосознанных прикосновенок. «Ямбы, хореи, анапест, дактиль!» Потом буковки радовали меня, как первые ростки огурчиков на мамашином дачном огородишке, затем превращались в глуповатые, ужасно наивные, неумелые, младенчески корявые строчки, таращившие глазки-буковки на меня – своего гиперактивного папашу.

Позже, когда большие филологи хвалили меня за хитромудрую ироничную песенку о чудовищном тиране или за своеобразие повестушки «Ник Ник», я искренне пояснял, в чем не было ни вируса кокетства: «Это я отдаю небесам пожизненный должок за Дар Божий».

– Юз, спрошу совсем просто, предчувствуя непростой и глубокий ответ. А о чем вы чаще всего размышляете?

– Конечно, размышляю о всяких разностях, проблемах, настроениях общества и вообще о том, что приходит в безбашенную мою бестолковку. Так вот, недавно, вернувшись из Флориды, где мы объегорили зимушку, качаюсь в гамаке, а вокруг – жисть, весна, распелись птички, набухли почки на веточках сирени, двадцать лет назад мною посаженной, дай ей Всевышний цвести еще аж полвека, тепло, качка не убаюкивает, наоборот – взбадривает. Если б, размышляю, не всесильная гравитация, ты бы, философ хренов, качнулся и подзалетел прям на верхотуру столетнего дуба. Нарциссы-то, думаешь, небось не сами себя сделали похожими на элегантных аристократов, а анютины глазки изумительно разукрасила не природа, но ангелы художественных дел; они же, будучи мыслями Бога обо всех и обо всем, сообщили разноцветным гиацинтам такой одурманивающий аромат, что равного ему эпитета – хрена два отыщешь в умнейших словарях.

О чем размышляю? Сей вопрос мне, злостному недоделку и придурку, как полагали учителя и завучи школок, из которых меня постоянно вышибали, никто никогда не задавал; наконец-то я получил желанный волчий билет и сам себя спросил: «Что делать?» Подумав, в отличие от Чернышевского и Ленина, что ни фига не поделаешь, поступил в школу рабочей молодежи, нормально учился, читал много чего интересного, а не думал, как хитроумно сгоношить рупь-другой то на мороженое, то на семечки, то на самые дешевенькие папироски или на киношку, которую, прогуливая, смотрел который раз.

Так что мне больше приходилось шляться, а не размышлять о коммунизме, который уже не за горами, где вскоре на халяву будет все, что пока недостижимо. К тому же я слишком поздно узнал, что являюсь не придурком, не недоделком, а весьма сообразительным «гиперактивистом», порой неукротимо буйным, иногда уныло погруженным в явно преступные замыслы, как бы позловредней подгадить передовому человечеству. Так думали и родители, и папаша, вернувшийся с войны, само собой бывшие мои учителя и дама, зав. детской комнатой в ближней легавке, то есть в милиции.

Нисколько не жалею, что мое детство было таким, каким было и, если бы тогда дошло до теть и дядь, что я не придурошный прохиндей и неизлечимый шухерила, а всего лишь временно гиперактивный чудила… но тогда еще не было каликов-моргаликов от проклятого недуга моей, в основном, веселой, не хмурой персоны.

Словом, однажды дух, живший во мне, как сам я ранее бодрствовал в мамочке, – ожил дух! – и я начал превращаться в совсем другого человека, в чувака, не знакомого ни родителям, ни соседям по коммуналке. Я еще не умел размышлять, но читал без разбора сочинения разных мыслителей. Читал даже Маркса, Ленина, Бердяева, Паскаля, чумел от романов Достоевского. Папаша щедро отваливал мне бабки на книги философов, хотя ихних доктрин и изворотливой логики – ни черта я еще не понимал, однако заглатывал с огромным удовольствием, как и популярную литературу о физике и прочих науках.