Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 32



«Но быть живым, живым и только, живым и только до конца». Он действительно честно сделал то, что должен был сделать, как сказал об этом в интервью Владимиру Познеру незадолго до смерти. Да, Егор Тимурович продолжал работать, и работал очень активно, но было ощущение – и об этом говорили и совсем близко его знавшие, например Анатолий Чубайс, и те, с кем он часто встречался и разговаривал, но внутрь себя не пускал, например Михаил Дмитриев, и даже мама Ариадна Павловна, и дочь Маша, – что он не держался за жизнь. Не то чтобы хотел приблизить смерть, нет. Просто возникло ощущение, что он сделал все, что мог, миссия исполнена, страна реформирована, главные книги написаны, переубедить ту часть сограждан, которая нашла в Гайдаре источник всех своих несчастий, невозможно, повлиять на авторитарные тенденции в российской власти нет сил и инструментов. А многое просто стало неинтересно. Точка.

Мы все живем в мире, который был создан Егором Гайдаром за несколько недель 1992 года – в том смысле, что его реформы создали рыночную среду. Мир прогнулся под него, говоря словами песни «Машины времени». Но потом перестал прогибаться. Сопротивление материала оказалось сильнее Гайдара: и рынок, и политическая демократия уступили место государственной экспансии и авторитарным методам правления. Хотя рынок остался, и благодаря ему россияне по крайней мере не голодают.

Ему было отнюдь не безразлично, что о нем говорят и думают. Он казался непроницаемым, когда продолжали сыпаться обвинения в самом страшном – разорении страны и безвременных смертях соотечественников, его ответы на вопросы и претензии становились все лаконичнее, он словно устал объяснять одно и то же. Но в голосе чувствовались обида и чрезвычайное волнение.

Сердце колотилось, руки тряслись от невозможности быть понятым, в глазах стояла боль. То, что пропускал мимо ушей когда-то, потому что был страшно занят, что вызывало внешне эмоциональную реакцию и страстное желание все-все объяснить, теперь просто самым безнадежным образом ранило, откладывалось в душе и отравляло организм. Так происходило и в том самом интервью с Познером – на Гайдара было страшно смотреть, когда с экрана сыпались «народные» вопросы и претензии. Это убивало, убивало, убивало его годами, каждый день, каждую минуту – притом, что он понимал неизбежность этой нелюбви даже еще тогда, когда не был вице-премьером по экономике. Рассуждал о том, какой шквал ненависти обрушится на «того, кто» решится на проведение реальных реформ.

Гайдар, допустим, 2003 года и Гайдар 2007-го несравнимы. В конце жизни походка его стала очень тяжелой, как будто он нес на руках и ногах гири и словно в них был этот груз обвинений и непонимания того, что произошло со страной и что он сделал для страны. Ему не нужно было подводить итог в свои 53 года. Он его уже давно подвел, тем не менее продолжал жить и работать, но и говорил и писал как-то по инерции. И, казалось, был готов к худшему.

Готовность умереть, причем в буквальном смысле – это 1991–1992 годы, эпоха правительства камикадзе, но это не только экономика. Он принимал за растерявшихся военных и местных лидеров решения во время осетино-ингушского конфликта, «занимал сторону», как он сам говорил, во время войны в Таджикистане; затем – эпизод гражданской войны в 1993-м, наверное, самая опасная точка в жизни, когда его призыв к москвичам прийти к мэрии защищать демократию разбудил тянувшую время армию и вынудил ее «занять сторону»; потом командировки в Сербию, Ирак. Ощущение серьезности ядерной войны – и попытки ее предотвратить с использованием своего авторитета, последняя миссия человека, в детстве пережившего Карибский кризис в его эпицентре, на Кубе.

Гайдар был человеком миссии, осознаваемой им не как нечто возвышенное, а как дело и долг. Долг человека, который когда-то хотел быть военным, вырос в среде военной интеллигенции, вышел из семьи военных.

В чем секрет доверия Гайдара к чиновникам старой формации – типа Барчука, Анисимова, Геращенко? В том числе к тем, в ком он обманывался. И к тем, кто к нему самому очень хорошо и покровительственно относился – но только до тех пор, пока Егор не стал главным реформатором страны. Сам, по сути, выходец из советской номенклатуры, он знал ее слишком хорошо – и потому ценил профессионалов старой школы, но о ком-то говорил как о переоцененных фигурах. У него не было предубеждений к людям из любой среды – лишь бы они были интересны или полезны. Он легко пересекал вдоль и поперек эти среды – от диссидентской и дауншифтинговой до партийно-правительственной. Для него между ними не было границ. Притом что Егор хорошо понимал риски и ограничения каждой среды.

Гайдар не любил СССР – видел его насквозь. И в то же самое время был советским человеком. Точнее, советским интеллигентом – редкая порода, ныне исчезнувшая. Не любил марксизм и его последствия. Но глубоко знал Маркса.

Говорят, он не хотел власти. С одной стороны, действительно, он воспринимал ее как долг интеллигента, который может сделать то, что должен сделать. С другой стороны, ощущение недоделанности задуманного провоцировало желание вернуться во власть. И после второго назначения в правительство в 1993-м он надеялся поправить испорченное и доделать недоделанное. Исправить и собственные ошибки – результаты вынужденных компромиссов 1992 года. Но очень быстро ушел, поняв, что довести до ума реформы так, как он их видит, уже невозможно. Тут уж или все, или ничего.



Максимум, что он мог теперь, – советовать, использовать свои связи и политический вес. Пытаться заниматься открытой политикой. Это было важно, потому что он видел, как недостроенную им конструкцию новой экономики портят, перекашивают, в помещениях, где есть только стены, – интенсивно гадят или наводят уют в соответствии со своими вкусами – вот и уродский советский фикус внесли, и ковер с лебедями гвоздями прибили…

А потом, уже в зрелую путинскую эпоху, которая начиналась для него хорошо – казалось, пошла новая волна реформ, вдруг исчезло и это – возможность влиять на власть и изнутри, и снаружи – методами партийной политики. После 2003 года к его советам как консультанта прислушивались все меньше, а в публичной политической активности он уже почти не видел смысла.

Очень многое ему стало просто неинтересно. Вроде бы, если взять пример той же Кубы, он для себя думал о том, что там можно было бы сделать в ситуации, когда открылось окно для демократизации. Но совершенно не верил в возможность практических шагов и участия в них – свою порцию ненависти, как убийственную дозу радиации, он уже получил. Еще не хватало обрести славу либерального интервента! И когда коллега Гайдара Михаил Дмитриев пришел к нему с идеей заняться чем-то практическим на кубинском направлении, Егор просто равнодушно предложил попросить в приемной телефон одного толкового человека из МИДа, находившегося на связи с кубинскими верхами.

К концу жизни он много лет уже не участвовал – в прямом смысле – в политике. Не был партийным лидером. Однако оказалось, что смерть Гайдара – удар, от которого либеральное и демократическое движение как политическая субстанция и как направление мысли так и не смогло оправиться.

Не хватает Гайдара как экономиста – а как на самом деле? Не хватает Гайдара-политика – а как себя вести? Не хватает Гайдара как морального авторитета – что делать? Пропала опора, и исчез эталонный метр.

Образовалась пустота. И каждый теперь может представлять на свой лад – а что делал бы Гайдар в той или иной ситуации, если бы остался жив.

Но иногда кажется, что такая ситуация и непредставима вовсе. Он словно бы послал месседж: а теперь, ребята, сами, своим умом, в соответствии со своей совестью и представлениями о добре и зле. И о границах возможных компромиссов с властью.

Костыля больше нет. Позвонить и спросить, как действовать, не у кого.