Страница 9 из 28
Отчего? в том-то и дело, что вопрос этот остается без ответа, – может спасти: вот что решает, а как и от чего спасти: не играет уже роли, —
беда, однако, в том, что принимаем мы невозможное его не в его первоначальной незамутненной чистоте – безусловной любви – а в неизбежном для земной жизни компромиссе вины, —
то есть, не в силах соединиться с родными и ближними посредством любви, мы соединяемся с ними через… причинение им незаслуженной боли, —
да, именно так: причиняя им боль, мы отдаляемся от них, но одновременно и едва ли не в большей мере мы с ними сближаемся, —
как можно мучить тех, кого любишь? только так, что ты знаешь, ты чувствуешь, что твои страдания как мучителя превышают их страдания как мучеников или, по крайней мере, они схожи, —
если же эти последние (то есть мученики) еще и переносит свои страдания без страха и упрека, то в душе вашей рождается и крепнет та самая извращенная, но и неодолимая любовь, которую вы искали на совсем иных стезях, —
и эта любовь уж точно имеет кармическую природу.
Да, безусловная любовь соприродна свету и воздуху, она светит и дышит где хочет, и кажется, что, несмотря на свою безусловность – а быть может именно поэтому – она может уйти так же легко и незаметно, как она пришла, —
другое дело любовь, сопряженная с виною: от нее людям уже не спастись, она сопрягает своих участников на веки вечные, —
так в былые и жестокие времена галерная цепь соединяла обреченных гребцов, —
но присмотримся повнимательней к звеньям этой цепи: ведь если мы действительно любим людей за то добро, которое им делаем, и ненавидим их за то зло, которое им причиняем, то все-таки нельзя не отметить, что, даже причиняя им зло, мы испытываем раскаяние, хотя при этом не отрекаемся от содеянного, —
и потому, сделав им зло и преисполнившись чувством вины, которое, впрочем, никогда не идет так далеко, чтобы вычеркнуть содеянный поступок из списка бытия, наше сочувствие к страдающему от нас человеку напоминает мучительное, но бессильное и бесполезное сострадание того высунувшегося из окна верхнего этажа дома, примыкавшего к каменоломне, и невольного свидетеля казни К., который для пущего театрального правдоподобия не только порывисто наклонился далеко вперед, но еще и протянул руки вдаль, —
кто это был? спрашивает Кафка, —
друг? просто добрый человек? нет, это был скорее хрестоматийный Кай, то есть каждый из нас, —
Кафка не описывает взгляд того сострадающего человека, но любой из нас, вспомнив себя в вышеописанной классической ситуации причинения зла ближнему при одновременных укорах совести и без какого-либо раскаяния, дорисует этот взгляд в своем воображении, потому что он слишком часто наблюдал его в зеркале.
Чувство вины, если оно слишком сильно, ведет к тайному желанию устранить с лица земли как того, кто является его источником, так и в конечном счете себя самих, то есть, без всяких сомнений это один из самых страшных механизмов разрушения и саморазрушения, —
но если вина присутствует в слабой степени, то она парадоксальным образом даже сближает людей: причиняя ближнему боль, мы затаиваемся благородным желанием так или иначе и когда-нибудь возместить ее, —
тем самым мы как бы принуждаем себя сделать шаг, на который без предварительного создания неравновесия путем вины нам, быть может, не хватило бы решительности или энергии, —
однако вся беда в том, что невероятная динамика, скрытая в комплексе вины, обладая тенденцией роста в геометрической пропорции, не имеет той первобытной чистоты, без которой межчеловеческие отношения остаются глубоко проблематическими по сути: но ведь это больше всего и нужно людям, если присмотреться, —
чувство вины, таким образом, можно уподобить и наркотику, дозу которого приходится постоянно увеличивать, иначе не почувствуешь эффекта, и хронической болезни, которая постепенно перерастает в смертельную, и пробоине в днище судна, которая пропускает все больше воды, пока корабль не потонет, —
все так, все так… и тем не менее, как это ни парадоксально, обыкновенный человек, каких девяносто девять процентов, не может жить без вины и греха, он предпочтет их любой внутренней чистоте, —
и он тянется к ним, как библейский Адам к гранатовому яблоку, потому что чувствует всем нутром своим, что без вины и греха нет любезной его сердцу земной жизни, —
без вины и греха начнут непроизвольно и радикально очищаться его мысли и побуждения, —
без вины и греха с ним вдруг случится, что в один прекрасный момент все существо его сделается настолько легким и светоносным, что он, как воздушный шар, воспарит от земли в иные и горние сферы, —
а вот этого он боится больше всего на свете, —
и потому темных глаз в мире гораздо больше, чем светлых, —
а светлые глаза, если присмотреться к их смысловому выражению, источают «темный свет», —
но все это касается лишь девяноста девяти процентов жителей нашей планеты и никак не относится к последнему и самому важному.
XII. Добрый старый слуга
Наши основные, то есть врожденные и практически неустранимые никем и ничем страхи подобны нашим же старым и верным слугам, которые, служа нам верой и правдой, оберегают нас не только от опасностей мира сего, но и от дверей в Неизвестное, —
а между тем, только смело и на свой страх и риск открыв одну из них, можно войти в новый для себя мир, тогда как другого входа туда как будто бы нет, —
итак, наши слуги-страхи, будучи к нам приставлены от рождения, зная нас как облупленных и все же догадываясь, что есть на этом свете двери, точно созданные для того, чтобы мы через них вошли, тем не менее и на всякий случай устраивают всякий раз неприличную потасовку, когда судьба подводит нас к подобной двери, —
и разыгрывается в тот момент одна и та же, наполовину трагическая, наполовину комическая сцена, а именно, —
мы и наш персональный страх, схватив друг друга за грудки, молча катаемся по полу, но в конце концов, как и полагается, мы одерживаем верх, поднимаемся, отряхиваемся, перешагиваем черех побежденный страх, открываем заветную дверь: там свет, воздух и новая жизнь! делаем шаг в только что завоеванное с таким трудом жизненное пространство, глубоко забираем в легкие опьяняющий тонкий эфир, —
а потом с некоторым виноватым упреком оборачиваемся к нашему незадачливому слуге, поднимающемуся как раз с пола: «Мол, что же ты нас удерживал?», —
однако тот, чертыхаясь и отплевываясь, демонстративно смотрит в сторону, как театральный артист, который для пущей выразительности отвернулся и от своих коллег, и от зрителей, —
догадываемся ли мы, что он делает это, как и подобает образцовому слуге, единственно из благородного побуждения: чтобы мы сами не догадались, что он боролся с нами только для вида?
XIII. Баллада о древних богах и серой мыши
Если вы, будучи эмигрантом и прожив две трети жизни, скажем, в Мюнхене, прогуливаясь однажды поздно вечером по городу в компании какого-нибудь вашего гостя из России, вспомнили вдруг вашу любимую отпускную страну, —
а ей может быть, конечно, только древняя Эллада или точнее, то, что от нее осталось, —
вспомнили дискретно-покровительственные улыбки гостей в отельной столовой при виде упрямо просовывающихся в плотно сжатые и тем не менее такие доступные ладони тамошних кельнеров, вспомнили жалобный вой побитой хозяином придорожной таверны собаки, вой, в котором не было ожидаемых упреков, а были только пронзительные сетования на причиненную ей несправедливость, вспомнили, как однажды выдался пасмурный день, около часа накрапывал мелкий теплый дождь, пляжи опустели, туристы разбрелись по городу и их скучающие праздные лица на каждом шагу, точно об стенку, упирались в приветливую непроницаемость лиц местных жителей, вспомнили, как ежедневно совершала свой путь вдоль моря с увесистыми корзинами пожилая статная гречанка, и в одной ее корзине были фрукты, а в другой сладкие лепешки, и женщина невозмутимо выкрикивала свой товар, не расхваливая его и не радуясь, когда находились покупатели, лишь время от времени ставя ношу на песок, посреди бледных намасленных туристов, занявших, кажется, каждый квадратный сантиметр узкой прибрежной полоски, отирая платком вспотевшее лицо, поднимая бремя свое и идя дальше, —