Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 10



Он был совершенно раздавлен этой прежде незнакомой ему неуверенностью в себе и стеснением. Его холсты, когда-то столь огромные, стали совершенно миниатюрными, и рисовал он теперь в основном робкими белесыми мазками, иногда бело-розовыми, иногда накладывая светлый желтый или самый невзрачный голубой. Даже подойдя вплотную, разглядеть что-либо было решительно невозможно. Для тех немногих сольных выставок, которые Илай провел в годы после суда, он писал исключительно абстрактные картины; от фигуративной живописи не осталось и следа.

Несколько раз в год Илай возвращался в Торонто на неделю-другую, ходил на арт-тусовки, обсуждал живописцев и важность живописи, уверенно рассуждал о мазках, цвете и линиях и нюхал кокаин, такой чувствительный и такой грубый. На его предплечьях красовались вытатуированные двенадцатым кеглем буквы – инициалы местных женщин-художниц, которых он когда-то любил, ни одна из которых больше с ним не разговаривала. Мужчины-художники заключали его в объятья, как блудного сына, и по городу всякий раз расходился слух: «Вы уже видели Илая Лэнгера? Илай вернулся!»

В конце прошлой зимы у Марго состоялась первая беседа с Илаем. Они сидели на кованой скамейке во дворе галереи после открытия. Вокруг лежал снег, и они согревались костром, разожженным в железной бочке.

Марго была усерднее всех художников, которых я знала, и при этом скептичнее прочих относилась к воздействию искусства на людей. Хотя лучше всего она чувствовала себя в мастерской, я никогда не слышала, чтобы она говорила о значимости живописи. Конечно, она надеялась, что в искусстве, которым она занималась, есть смысл, но у нее оставались сомнения. Это заставляло ее работать в два раза усерднее, чтобы ее профессиональный выбор значил как можно больше. Она никогда не обсуждала галереи и не разглагольствовала о том, какая марка краски лучше. Иногда она слегка падала духом и расстраивалась, что не выбрала политическую карьеру – так она бы занималась чем-то осязаемо полезным. Ей казалось, что у нее неплохо получилось бы заниматься политикой, потому что в ней словно жил маленький диктатор или по меньшей мере несокрушимая диктаторская уверенность. Первое, что она чувствовала по утрам, – это стыд за всё, что шло в мире не так и что она не пыталась исправить. Поэтому ей было неловко, когда ее хвалили за выразительность работы кистью или называли ее работы красивыми – она утверждала, что не понимает значения этого слова.

Той ночью, сидя у огня, горящего в бочке, они с Илаем несколько часов подряд проговорили о цвете, работе кистью и линиях. Несколько месяцев они переписывались по электронной почте, и на короткое время она переродилась в художника его формата – такого, который уважал живопись саму по себе. Но через пару месяцев ее страсть во всех смыслах развеялась.

«Он всего лишь очередной мужчина, который пытается меня чему-то учить», – подытожила она.

Мы с Мишей в тот день собирались прогуляться, поэтому я направилась к ним с Марго – они снимали одну квартиру на двоих. Когда я пришла, Миша сидел у себя в кабинете за компьютером, проверяя почту и беспокоясь о жизни.

Мы вместе вышли и зашагали по району в сторону севера. День был по-настоящему жаркий, редкость для того лета. Когда начали опускаться сумерки, я спросила у Миши, не начала ли еще Марго рисовать свою уродливую картину. Вроде нет, сказал он. Мне не терпится посмотреть на результат, объяснила я. Миша ответил:

– Шолему это всё очень полезно. Он так боится всего хиппарского.

– А что, рисовать уродливую картину – по-хиппарски? – спросила я.

– В каком-то смысле, да, – отозвался он. – Это ведь чистый эксперимент, без какой-либо очевидной выгоды. Это уж точно более хиппарский поступок, чем нарисовать картину, которая у тебя наверняка получится.

– А зачем Шолему браться за картину, если он не уверен, что она получится?

– Вот уж не знаю, – ответил Миша. – Но я уверен, что Шолем боится ударить в грязь лицом, сделать что-то неправильно. Ему как будто страшно сделать неверный шаг – хоть в чем-то, хоть в какую-то сторону. Этот постоянный страх сделать неверный шаг все-таки сильно ограничивает. Художнику полезно пробовать разное. Художнику полезно быть нелепым, смешным. Шолему нужно побыть хиппи, потому что он слишком предусмотрительный.

– А что не так с предусмотрительностью?

– Ну, это всё вопрос терминологии, тебе не кажется? Разве на бранче не в этом было дело? Шолем сказал, что для него свобода – иметь техническую возможность изобразить всё, что захочется, вообще любую картину, которая придет ему в голову. Но это же не свобода! Это контроль или власть. А вот Марго, мне кажется, под свободой понимает именно способность пойти на риск, свободу сделать что-то плохо или показаться смешной. Не чувствовать этой разницы – довольно опасно.



Я напряглась и ничего не ответила. Мне хотелось встать на защиту Шолема, но я не знала как.

– Это как с импровизацией, – сказал Миша. – Настоящая импровизация в том, чтобы удивить себя самого, но большинство людей не импровизирует по-настоящему. Им страшно. Вместо этого они просто показывают фокусы один за другим. Они берут что-то, что уже умеют делать, и применяют это в каждой новой ситуации. Но это же мухлеж! А для художника мухлевать – плохо. Это и в жизни-то не очень, а в искусстве совсем уж скверно.

Мы навернули круг в десяток кварталов, и солнце успело зайти, пока мы разговаривали. Дома и деревья стали темно-синими. Миша сказал, что у него назначен телефонный разговор, и мы направились обратно к его дому. Его рабочая рутина была довольно странной, я не до конца ее понимала, так же как и он сам, и иногда это сбивало его с толку и расстраивало. Казалось, что в его работе не было никакой структурности или слаженности. Он занимался только тем, что ему удавалось или приносило удовольствие. Иногда он обучал импровизации актеров-любителей, иногда он саботировал открытие ночных клубов в том португальском районе, где мы все жили, а иногда вел телешоу. У его работы не было названия, всё это не собиралось под одним колпаком. В коротких автобиографических эссе, запрошенных Гарвардом, – их собирали для толстого, обтянутого кожей сборника, который раздавали на пятнадцатой годовщине их университетского выпуска, – его однокурсники не скупились на слова, распространяясь о своей мировой славе и успехе, о своих детях, женах и мужьях. Миша просто написал:

«Неужели никому, кроме меня, не кажется странным, что мы учились в Гарварде, учитывая то, какой жизнью мы живем сейчас? Я живу с девушкой в скромной квартирке над магазином бикини в Торонто».

– Спокойной ночи, – сказала я.

– Спокойной ночи.

Несколько лет назад, будучи помолвленной, я очень боялась свадьбы. Мне было страшно, что всё закончится разводом, как у моих родителей, и я не хотела совершать большую ошибку. Я пришла к Мише поделиться своей тревогой. Мы выпивали на вечеринке, потом решили пройтись по ночному городу, мягко шагая по воздушному, свежевыпавшему снегу.

Пока мы шли, я рассказала Мише о своих страхах. Он какое-то время слушал меня, а потом сказал: «Единственное, что я понял за свою жизнь, – это что всем надо совершать большие ошибки».

Я искренне прислушалась к его совету и вышла замуж. Через три года я развелась.

Глава вторая

Там, где убеждения сталкиваются с грубой правдой жизни

В годы, предшествовавшие свадьбе, первое, что я чувствовала по утрам, – это желание выйти замуж.

Однажды вечером я оказалась в баре на лодке, пришвартованной в бухте. Рядом со мной сидел пожилой моряк. Он неотрывно наблюдал за мной, пока я выпивала. Мы заговорили о детях. У него их никогда не было, и я сказала, что у меня, наверное, тоже не будет, так как я была уверена, что из моего ребенка не выйдет ничего хорошего. Он с удивлением ответил: «Чтобы от вас – и ничего хорошего?»