Страница 6 из 7
В дневниках Пришвина «плоскость мирового разреза» (Флоренский) всегда в движении. На их страницах встречаются самые разные срезы и ракурсы мира и его восприятия, присутствует многомерное и неоднородное пространство личной и общей жизни. За подобной многоаспектностью стоит художественно поставленное мышление как «умная медитация жизни, претворяемой в текущее слово»[22]. Такая мысль «последовательными оборотами <…> ввинчивается в действительность, впитывается в нее все глубже и глубже»[23]. Образ «бурения» для описания работы познающей мысли соединяет в один ряд конкретных метафизиков Павла Флоренского, Габриэля Марселя и Михаила Пришвина. Для них всех ввинчивающееся в реальность, наподобие сверла, мышление предстает как «диалог мысли и тайны».
К указанным именам тянет подключить и Гёте, у которого философия означает верное «слово природы, слово тайны мира, слово жизни»[24]. Подобным образом, по Пришвину, все существа, живущие в мире, сходятся друг с другом в том, что выступают представителями Целого. «Человек, животное, растение, – записывает Пришвин, – в чем-то соприкасаются друг с другом. Это “что-то” есть равенство всех и всего на свете в его представительстве, п.ч. все они как части большие и малые представляют собой единое целое. Вот обладая этим чувством целого, можно всем разнородным существам на земле понимать друг друга». В этих словах выражена самая суть философии Пришвина. Требование «чувства целого» как необходимого условия познания отсылает нас к философскому интуитивизму Бергсона. Вспоминается при этом и Н.О. Лосский («Мир как органическое целое»). Но в отличие от указанных философов Пришвин не приводит свое мировоззрение к логико-систематическому «знаменателю», принятому университетской традицией философии. Он предпочитает оставаться при живом и личном, но продуманном и словесно обработанном впечатлении в своем постижении жизни.
Итак, дневники Пришвина зовут вернуться к изначальному философствованию как мышлению, изнутри личного опыта «ввинчивающегося» в озадачившее нас сущее. Пришвин с его дневниками призывает нас снова стать бесхитростными искателями мудрости, открытыми к знанию, рождающемуся из удивления перед свершением мира, которое захватывает так глубоко, что не философствовать уже нельзя. Образ Пришвина как мыслителя поэтому неотделим от образа «наивного», но вовсе не ограниченного человека, а, напротив, свободно ищущего знания, не оглядываясь при этом на его дисциплинарные границы. Этим Пришвин отсылает к образу библейского Адама, чувствующего и мыслящего «с нуля». Фигура «первочеловека», осознающего себя первоживущим в только что созданном Творцом мире, нередко встречается в его дневниках. Контакт с миром у такого Адама переживается с детской свежестью. Образ ребенка, радостно играющего с миром, и образ мудреца при этом перекликаются, взаимно отражаясь друг в друге.
Перечитывая «Незабудки»
С дневниками Пришвина я впервые познакомился по сборнику «Незабудки»[25]. Хочется написать о том, как он входил в мою жизнь. Первый акт этой истории связан с детскими годами. Мать любила Пришвина, читала и перечитывала его. Пришвин внутренне был ей близок. Как и он, она мучилась и буквально болела, если приходилось занимать деньги[26]. Так же, как и Пришвину, ей трудно было сближаться с незнакомыми людьми. Пришвина она ставила в ряд близких ей литературных имен, таких, как Мельников-Печерский и Мамин-Сибиряк. Ей близок и дорог был пришвинский язык с его «старорежимной» народностью. Возможно, эти черты ее характера, сближающие ее с писателем, шли от староверов, от их менталитета и культуры. Наш дед, отец матери, был типичным старообрядцем, представителем гонимой «конфессии». Старообрядческие корни были и у Пришвина.
Сейчас я понимаю, что Пришвин поддерживал созерцательное настроение и «родственное внимание» к природе, каким-то натуральным образом возникшие у меня то ли от русских народных сказок, то ли от материнских поэтических рассказов о старой дореволюционной жизни на волжских берегах, то ли от жизни нашей семьи с последних военных лет в лесу и парковой зоне, как это было в Подмосковье до того, как мы перебрались в столицу[27]. У нас в семье был зеленый шеститомник, изданный в 50-х годах, но в него я почти не заглядывал, если не считать прочитанного по совету матери автобиографического романа «Кащеева цепь». Но с книжками Пришвина, издаваемыми для детей, мы знакомились с самых ранних лет – «Лисичкин хлеб», «Кладовая солнца» и что-то еще из его рассказов. Это читалось, но вовсе не стало любимейшим чтением. Просто мир Пришвина коснулся меня еще в дошкольном детстве. Атмосфера пришвинского слова незаметно вошла в душу – светлая, добрая и лесная. Вроде теплого, но не жаркого северного солнышка осталась она на дне детской памяти.
Позже, в конце студенческих лет, пришвинскую Дриандию, его «Берендеево царство» я нашел на Валдае, в затерявшейся среди озер и лесов деревне. Пришвин тогда не входил в круг моего чтения, если только не считать упомянутого сборника «Незабудки» (1960), составленного по дневникам писателя Валерией Дмитриевной Пришвиной. Как раз в начале 60-х годов, когда сосны и озера Валдая околдовывали меня своей красотой, я читал эту небольшую, в синем переплете книгу. Удобный формат позволял носить книгу в кармане куртки и читать на опушках великолепных валдайских боров и среди всхолмленных полей, покрытых то голубым льном, то рожью с васильками, которых сейчас и не увидишь.
«Незабудки» читались в стремительные годы разнообразных впечатлений и попыток собственного писания, ставшие стартовыми для всей последующей жизни. Я был студентом-химиком, как и сам Пришвин, о чем, правда, мне тогда вряд ли было известно: «Кащееву цепь» я читал позднее, хотя уже давно о ней слышал от матери. В те далекие годы у меня был один друг, сейчас он известный философ. Мы вместе учились, вместе покупали и читали книги, горячо их обсуждали. Поэтому и первое упоминание о пришвинских «Незабудках» связалось в памяти именно с ним. Когда он был аспирантом на кафедре физической химии, а я, окончив химфак, но оставив химию, стал аспирантом кафедры философии естественных факультетов МГУ, то наше общее чтение охватывало почти все, что можно было найти в Москве. Много дала горьковская библиотека университета на Моховой. «Незабудки» тогда только что вышли, их свободно можно было купить. Я так и сделал. Читал я эти пришвинские записи, как уже сказал, на Валдае.
Там чтение было в моем духе – на проселке вдоль поля с каймой леса, с виднеющимся сквозь сосны озером, на приозерных горках, откуда открывался вид на озерные плесы и окрестные леса, в тиши деревенской веранды, за досками которой, правда, тяжелыми бросками метались крысы, пугавшие впечатлительное воображение. Если сейчас, с высоты прожитых лет посмотреть в покрытую дымкой забвения долину того далекого времени, то поразишься страстности интереса ко всему на свете. В валдайскую деревню я возил, например, как не осиленные до конца «Принципы квантовой механики» Дирака, так и с наслаждением проглоченные «Будденброки» Томаса Манна. Дух тогдашней жизни был гуманитарно-литературный, хотя естественные науки в иерархии интеллектуальных ценностей стояли высоко, все время обсуждались и продолжали стимулировать мысль. Летом на Валдае, в соседней деревне Ново-Троицы, жил один престарелый московский литературовед. Имени его я уже и не помню. Его жена, цыганистого вида женщина, с которой я главным образом и общался, была значительно моложе. Эта литературная семья снабжала меня последними выпусками «Нового мира», которые я уносил к себе в деревню по бесподобным беловатым, чистейшим и сухим, как порох, мхам ново-троицкого бора.
22
Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М., 1990.
23
Там же.
24
Так о нем пишет Павел Флоренский, к словам которого мы присоединяемся (Флоренский П.А. Указ. соч. С. 149).
25
Пришвин М.М. Незабудки. Вологда, 1960.
26
«Я болею, если приходится занимать, и на “ты” могу только с охотниками и детьми» (Пришвин М.М. Собр. соч. в шести томах. Т.4. С. 336).
27
Если читателю интересно об этом узнать больше, то он может обратиться к написанной сестрой и мной книге о нашей семье в те годы: Визгин В., Дульгеру Н. Визгины и другие. М., 2014.