Страница 5 из 7
Пишущие дневники – закоренелые эгоцентристы? Да, можно сказать, что существуют дневники одаренных эгоцентристов, вроде Марии Башкирцевой, и дневники людей, не чуждых сосредоточенности на себе, но пробивающих «носиком духа» скорлупку своей отдельности, чтобы выйти в широкий мир эстафеты духа. Таков как раз Пришвин с его удивительными по многогранности, искренности и глубине дневниками. Таков и Марсель с его «метафизическим дневником», дневником философской мысли, создававшимся в течение многих лет[15].
Пришвин не философ, а писатель. Даже не читавшие его знают это. Но значит ли это, что мысль его лишена философской значимости? Нет, не значит, если мы понимаем философскую мысль так, как она понималась Платоном в «Теэтете»: «Мышление это речь, – говорит Платон, – которую душа ведет сама с собой о том, что рассматривает. <…> Душа, когда она мыслит, просто разговаривает с собой, ставя себе вопросы и давая на них ответы»[16]. Цель своих дневников Пришвин видел в жизненно ценном самопознании: «Процесс писания таких дневников есть разговор с самим собой», задачей которого является рост сознания и выход с ним к людям[17]. Таким образом, дневники, подобные пришвинскому или толстовскому, никак не ограничиваются задачей описания своей жизни, своих впечатлений. Познавательно ориентированное внимание пишущего такие дневники фокусируется на вдумчивом собеседовании с собой и другими; в таких дневниках ставятся экзистенциальные проблемы, и делается попытка решить их и ответить на метафизическую обеспокоенность смыслом жизни. Поэтому такие дневники могут быть названы философскими. Философия, как говорит Павел Флоренский, это «присно-изумленный взор на жизнь»[18], а «неувядаемый цвет удивленности – сама организованная удивленность»[19]. В чем-чем, а в способности удивляться и в рождаемой удивлением «завязи» мыслящего углубления в вызвавшее его явление Пришвину никак не откажешь.
Что же дневники Пришвина могут дать философии? Прежде всего, урок изначального философствования, то есть мысли из начала, а началом философской мысли, как мы сказали, цитируя Флоренского, является излучаемое контактом с миром удивление, озадачивающее человека и стимулирующее его мысль. Вероятно, по части специальной дисциплинарной организованности выражения мысли, рожденной из удивления, может возникнуть обоснованное сомнение относительно возможности считать Пришвина философом. Тем не менее если не теоретико-систематическая или доктринальная, то художественно-цельная и экзистенциально значимая организация выражаемой им мысли у него, несомненно, присутствует.
Превращаясь в специализированное философоведение и тем более обретая обезличенную «массовидность», философия, однако, далеко уходит от своего первоистока. А вот Пришвин, странствующий богоискатель с молодых лет, всю свою долгую творческую жизнь прожил в живой воде первоисточника мысли. Его опыт наблюдения и постижения жизни людей и природы и размышляющее участие в ее событиях никогда от этого истока и не уходили. Уходили от этого истока живой мысли школы и направления, учения и системы философии, превращаясь в нечто готовое, известное, рутинное. Не поэтому ли и он от них уходил? За горизонтом его сознания они оформлялись и переоформлялись, эволюционировали, поддерживали себя, боролись с конкурентами. Вопросы, которые в них ставились, становились со временем все более и более техническими, сугубо «специальными», отвечающими на новые доктринальные потребности. А вот у Пришвина так и не сложилось философского учения в указанном смысле, хотя нечто подобное и можно реконструировать по разбросанным в его необъятных дневниках мыслям и идеям. Но со всей определенностью следует сказать, что в результате долгих исканий высшего смысла жизни у него сложилось свое собственное, не «чужедумное» понимание себя и мира. За всеми его писаниями мы обнаруживаем творчески мыслящего человека, не устающего удивляться тому, мимо чего нередко проходят «деловые» люди и «специалисты». Вот, например, стоит жаркое лето 1938 г. Пришвин записывает: «Дивился липе, ее морщинистой коже и что она молча, без всякого ухода за собой проводила старого хозяина дома столяра Тарасова и так же молча начала служить другому. <…> Она ни малейшим образом не думала о службе людям, потому что правдой своего молчания, своего послушания заслужила право быть совершенно самой по себе»[20]. С «родственным вниманием» вникнув в «личную жизнь» дерева, безропотно служившего человеку, Пришвин переходит от этой медитации к мысли о религии как высшем согласии живого существа с миром, а отсюда к размышлению о бессмертии, о том, как оно достигается. В его медитативных наблюдениях ему как истина мира открывается всепроникающая родственная взаимосвязь всех живых существ как самостоятельных личностей.
Итак, что же могут дать философии дневники Пришвина? Не урок ли свободы от квазифилософских «заморочек», парализующих творческую мысль? Что же такое подобные «заморочки», от которых так царственно свободен русский писатель? Для того чтобы понять смысл этого выражения, вчитаемся в такое высказывание Павла Флоренского: «Прорываясь сквозь оболочки нашей субъективности, сквозь омертвевшие отложения нашего духа, мысль философа есть присно-опытная мысль, ибо она неизменно работает не над символами как таковыми, а лишь символами над самой действительностью»[21]. Только «животрепещущее» слово-символ имеет дело с самой реальностью, содержит весомый онтологический потенциал. Живо трепетать, испытывая плодотворную взволнованность от полноты встречи с миром, может только свежая, конкретная, личная мысль, полная жизненных сил. У такой мысли таким же живым является и ее слово. Живые слова – это распечатанные мысли, высвобожденные из сонной дремы мирового безмолвия.
Подобное «животрепетание» мысли происходит потому, что она «касается» самой реальности, несет ее в себе и с собой. Мысль живая и потому познавательно ценная неотделима от конкретного, художественно-символически выражаемого опыта. И вот еще один момент, поясняющий условия глубокой мысли: «Философия, – говорит Флоренский, – требует живого, т. е. движущегося наблюдателя жизни, а не застылой условной неподвижности». «Застывшие условности неподвижности» и есть то, что мы обозначили как «заморочки». Это всевозможные предвзятые идеи, не нами поставленные проблемы, мертвые вербальные конструкции, набившие оскомину «вопросы», в которых уже ничего не осталось от личного опыта удивления.
Говоря о философии как «эпистемологическом препятствии» (l`obstacle épistémologique), Башляр имел в виду нечто подобное упомянутым «заморочкам», тормозящим живое познание. Аналогичные «помехи» имел в виду и Ф. Бэкон в своем учении об «идолах», уводящих от исследования истины самих вещей. «Заморочками» мы называем всевозможную исторически, социально и психологически изменчивую рутину, встающую на пути свободного поиска истины, смысла. Групповые предрассудки, доктринальные догматы, заниженные требования циркуляции и потребления философии в обществе, особенно в массовом и «информационном», как в наше время, и многое другое приводят к тому, что мысль становится несвободной, замыкаясь в механически принимаемой готовой проблематике, в заранее принятых к рассмотрению вопросах. При этом нередко по-настоящему не ставятся уже поставленные вопросы: они имитируются и «забалтываются». Тогда уже не мыслят изнутри личного опыта и не имеют дела с тем, что его изнутри озадачивает, изумляет, восхищает или глубоко задевает. Вот и приходят к тому, чтобы иметь дело по преимуществу с внешней предметностью готовых «сакрализированных» текстов, сказанных и написанных слов, высказанных идей, понятий, давно сложившихся школ и направлений. И тот, кто практикует такую деятельность, оказывается, в лучшем случае, фактографом умершей мысли, текстологом ее прошлых отложений. В результате философ-исследователь подменяется в лучшем случае филологом и историком, эрудитом и книжником, а в худшем случае, увы, наиболее часто встречаемом, – начетчиком и догматиком, человеком-в-футляре и без большой образованности и культуры.
15
Его «Метафизический дневник», увидевший свет в 1929 г., потом продолжался в таких книгах, как «Быть и иметь» (1935) и «Присутствие и бессмертие» (1953). См. об этом в книге: Визгин В.П. «Философия Габриэля Марселя: Темы и вариации» (СПб., 2008).
16
Платон. Теэтет 189с-190а. Цит. по: Платон. Сочинения. Т. 2. М., 1970. С. 289. Сократ в этом же диалоге говорит, что «удивляться есть свойство особенно философа, ибо начало философии не иное, как это» (Там же. С. 135).
17
Пришвин М.М. Собр. соч. в шести томах. Т. 6., М., 1957. С. 479. Курсив мой. – В.В.
18
Флоренский П.А. Сочинения. Т. 2. У водоразделов мысли. М., 1990. С. 134.
19
Там же. С. 133.
20
Пришвин М.М. Дневники 1938–1939. СПб., 2010. С. 149.
21
Флоренский П.А. У водоразделов мысли. М., 1990. С. 131.