Страница 4 из 6
К концу смены свинцовая пыль на руках смывается только керосином. Рабочие в типографии разговаривали на своем «птичьем» языке, изучать который приходилось прямо на ходу. Надо было разбираться в литерах – знать, что такое ножка, головка, очко, кегль, сигнатура и прочее. Надо было различать пробельный материал – где применяется и как называется. Все эти бабашки и марзаны, шпоны и реглеты, шпации и квадраты пустились в моей незамутненной премудростями голове в свободное плавание в поисках образов для их запоминания. Но самое трудное – выучить множество шрифтов разного рисунка и с разными названиями, которые к тому же бывают светлыми, полужирными и жирными, да еще прямыми и курсивными. А название кеглей: бриллиант, диамант, перль, нонпарель, миньон, петит, боргес, корпус, миттель, терция, текст, цицеро – это же стихи! Фраза мастера: «Шапку на спусковой набери жирной рубленой курсивом, терцией или текстом, как влезет, а подвал – елизаветинской петитом, остальное – основной» – поначалу повергала меня в ступор.
Но постепенно я освоился и начал козырять типографскими словечками, подражая нашим мастерам, и за пределами типографии, приводя в изумление даже отъявленных сквернословов, которые принимали мой бессмысленный стрекот за высший класс бранной лексики. Мне нравилось в типографии, даже запах краски волновал. Главное в моей работе – внимательность и «устойчивость» (всю смену – на ногах) в работе, а свинцовая пыль и въевшаяся в руки типографская грязь, подвластная только керосину, – не в счет. Содержание набираемого текста меня не очень интересовало – некогда было погружаться в его смысл, важна была скорость. Правда, за ошибки и пропуски нещадно штрафовали. Приходилось работать и ночами, когда шла газета: уже в шесть утра мальчишки-разносчики носились по проспектам: «Последние новости! Читайте последние новости!»
Как-то меня вызвал к себе в кабинет сам Шапиро.
– Вот что, э-э, как тебя? – пробасил он, попыхивая черешневой трубкой. – Мастер сказал, что в твоем наборе почти не бывает опечаток. Думаю, не определить ли тебя на место корректора? Наш-то уже и в очках ни черта не видит. Пора гнать его в шею. Как, справишься?
– Конечно, господин директор. Я люблю читать. А ошибки даже издалека замечаю. Вот лежит отпечатанная стопа на поддоне, а я мимо прохожу и вижу, что на одной странице печатного листа – ошибка! Правда, из-за этого на меня почему-то многие злятся, – разоткровенничался я.
– Ладно, – взглянул он на меня так, будто шилом кольнул. – Смотри, не зачитайся только, политики разной много – искушение большое для ума незрелого.
Особенно тяжело приходилось в ночную смену: слабосильная электрическая лампочка, густо засиженная мухами, мало способствовала поиску опечаток в длиннющих гранках, набранных петитом или того хуже – нонпарелью. Но самое коварное – это «шапки» с крупнокегельным шрифтом. Именно в них чаще всего и закрадываются ошибки, которые так и называют: «глазные». Не одно поколение корректоров из-за них лишалось работы, а то и головы… К концу смены опухшие красные глаза готовы были выкатиться на грудь. Как я ни остерегался, коварная политика все же захватила меня и уже никогда не отпускала более.
Однажды в ночную смену ко мне подошел наш печатник:
– Слышь, парень! Тут надо бы кое-что набрать. Немного, всего полстранички акцидента.
– А эти что же? – кивнул я на склоненные над касса-реалами головы, нехотя отрываясь от гранки, которую правил.
– Им нельзя, а тебя никто не заподозрит. Выручи товарищей, – то ли попросил, то ли приказал печатник.
Мне иногда действительно самому приходилось вставать к касса-реалу, чтобы по-быстрому заменить в наборе ошибочные литеры. Отказаться сейчас – значит нажить себе врагов среди своих.
Печатник возился около тигельной машины с приладкой. Рядом на поддоне лежала подготовленная к работе стопа бумаги: разрезанные по нужному формату бракованные листы, запечатанные с одной стороны. Так и вышли эти листовки с пламенными призывами к забастовке, на обороте которых остались обрывки текста из брошюры «Советы домохозяину». Ушлый Шапиро быстро раскрыл это «преступление». Попались, как всегда, на ерунде, забыв, что скаредный хозяин ведет строгий учет всему, даже количеству бракованных листов бумаги, которые используются на приладку или пачкаются краской при сбое печатной машины. Уже через день мы с печатником оказались вольными птицами – на улице. В полицию Шапиро заявлять не стал – себе дороже.
Вскоре я по знакомству устроился корректором в солидную типографию Фельдмана, которая печатала в числе прочего важные государственные указы и документы. Мне положили хорошую зарплату в тридцать два рубля, да еще я иногда подрабатывал репетиторством, подтверждая расхожее мнение, что русский язык лучше еврея никто не знает. Пора было задуматься о женитьбе, хотя несчастная Софочка никак не хотела покидать мое одинокое сердце. Но тут грянула Империалистическая. Думали за полгода справиться и «шапками закидать» германца и даже не предполагали, каким кошмаром это обернется: позорное поражение на фронте, повсеместные стачки рабочих и солдат, свержение царя, быстро подкравшийся голод и разруха, а в результате – Февральская революция и Временное правительство. На фронт меня не брали – типография, в которой уже некому было работать, дала бронь.
Мне не довелось выучиться на врача или адвоката, как предрекал когда-то Софочкин отец. Евреев в университет неохотно брали, да и платить за обучение нечем было. Моим университетом стала корректорская, просвещая и направляя. Меня все больше и больше кружил вихрь революции. Свобода! Не ее ли так жаждал мой веками гонимый народ? Как горячо об этом говорит товарищ Ленин, вернувшийся в апреле 1917-го в Петербург! Свергнуть ненавистный капитализм, прогнать буржуев, освободить рабочих и крестьян:
Однако после октябрьской эйфории в городе, именовавшемся теперь Петроградом, становилось все тревожнее, холоднее и голоднее. К тому же я лишился работы – хозяин нашей типографии бежал, устроив на прощанье там вселенский пожар. Я надумал вернуться в Москву, куда меня звали дальние родственники, мечтая сплавить мне их великовозрастную дочку, которую они никак не могли пристроить в надежные руки. Конечно, пора бы и жениться – за тридцать перевалило, но не на старой же деве!
Мои друзья-газетчики, чьи статьи я безжалостно вымарывал, чтобы в них прорезался какой-никакой смысл, снабдили меня рекомендательными письмами к своим московским коллегам. Но я все же решил записаться добровольцем в Красную армию. Завоеванную революцию одними лозунгами не защитить.
Особая типография
В Москве тоже было тревожно, но пока не голодали. Большевики спешили создать новые органы власти и в первую очередь те, которым предстояло защищать молодую республику, сотрясаемую Гражданской войной. В сентябре 1918 года сформированный Троцким Реввоенсовет республики уже представлял собой единый военный кулак. Его Полевой штаб стал высшим оперативным органом Главнокомандования Красной армии. В Регистрационном управлении Полевого штаба, помимо других служб, той же осенью открывалась особая типография. Оборудование реквизировали у частных типографий – добротное немецкое, фирмы «Гейдельберг и К°», только работать на нем было особо некому: старые кадры рассеялись – кто погиб на Империалистической или во время последних революций, кто воевал на Гражданской, а кто и в деревню, к своим корням, подался, спасаясь от вселенской смуты и надвигающейся голодухи.
К тому же новая власть не всем пришлась по душе. А она, новая власть, кадры тоже подбирала по принципу «свой – чужой». Преданный делу революции пролетарий – проходи! Остальные, мещане всякие и прочие, – ни-ни! Только и революция подняла со дна столько пенной мути, что и сама не рада сделалась: ее именем теперь прикрывались все кому не лень – и городская голытьба, и шпана, и бандитье, и шарлатаны, охочие до чужого и радующиеся безнаказанной возможности изгаляться над «буржуями», к коим причисляли и тех, кто создавал все то, что они крушили с животным наслаждением. Наглость и напористость недоучек, зачастую самых настоящих пройдох, негодяев и мошенников, всегда державших нос по ветру, не могли заменить годами наработанное мастерство, законопослушание и элементарную рабочую совесть.