Страница 9 из 11
Человек с фингалом назвался Евдокимом Евстафьевичем. Интеллигентным казался с виду. Галстук в дрипушку, шнурки на ботинках в лесенку, носки с блестками, тужурка на нем с опушкой из чего-то не броского, но богатого. Выставил бутылку «Едреной», выпили, он нам говорит:
– Я – Ерёмин, представитель партии «Все за нас». Знаком с самим Загубовым Виталием Алексеевичем, нашим партайгеноссе. Мы с коллегами из сочувствующих партий и организаций вышли на братание мирно, а эти фашиствующие уроды – Гошка Боткин, Айдар Урылин, Селим Пасéв и Шкандыбаев Жорка – превратили мирное братание в матюгание и обкладывание всех фуями и нахами. Несимпатично было это с их стороны. Насобирали в свой клан ублюдков, которые ни бэ-бэ, ни мэ-мэ по-культурному, ну какое это, извините, братание?
– Ладно, мы ж да, не против, – сказал ему Соломон-Исаак. – Товарищи выпивающие, вы как? Поддержим партию «Все за нас»?
– Накатит, тогда поддержим, – ответила ему вся наша компания, кроме одного воздержавшегося. Был им, конечно, Геша.
– А фонарь у тебя за что? – спросил он представителя партии, сощуривши глаз по-ленински. – Видал тебя где-то я. Не на Сенной ли ты меня гасил с мусорами, когда я самоутверждался на помойном бачке в семнадцатом? Ребро мне не ты ль сломал? – Он заголил ту часть своего многострадального тела, где в семнадцатом ему сломали ребро.
Товарищ представитель Ерёмин слился, пока Геша заголял и показывал. Понял, что не светит здесь ему ничего с пропагандой и агитацией за партию «Все за нас» среди таких уродов, как Геша.
– Ты, Исаак, не брат мне, – сказал Геша, запахнувшись в зипун. – Не брат ты мне, Исаак, не брат мне. Ты и ему не брат, – показал он на меня почему-то. – Как твоя фамилия, эй? Не Рабинович ли? – поинтересовался он у меня.
– Омохундроедов моя фамилия, мы из Тотьмы. В Тотьме все Омохундроедовы да Монаховы.
– А, из Тотьмы? Где это – Тотьма? – Геша проинспектировал череп, словно это был школьный глобус с разными городами, странами, параллелями, морями, меридианами, скрытыми под неухоженной всклочью его сильно сальных волос – проинспектировал, но города не нашел. Затерялся городок Тотьма среди глухих и зыбучих плешей его башки.
– Там она, – подсказал я Геше и пальцем ткнул на угол с Некрасова. На магазин «Семь я».
– Главное, когда идешь на братание, бьют там морды или не бьют, быть на высокой ноте, – объяснил мне по пути Исаак, а может, Соломон, я запутался. Хрен их, евреев, знает. – Соль или лучше ля. Чтобы дух твой парил над бытом, как ангел над умирающим Петербургом.
Что значит «умирающим», я не понял. Еврейский юмор – та еще хрень, без русской полбанки не разберешься. Хотя Бабеля я читал, Ирка, жена, заставила. Классика это, мол. «А то, окромя наклеек, которые на бутылках винных, читал ли ты хоть книжку какую-нибудь за годы замужества моего с тобою?» «Кюхлю» я читал, сказал я. Книжку про восстание декабристов. «Кюхлю», – фыркнула Ирка и сунула мне этого Бабеля.
Взяли в «Семь я» «Столыпинку», со скидкой была она. Это Хуврот настоял, ну который был Паша по варианту Геши. Две бутылки на четверых, чтобы за второй не бежать – вдруг ноги на полпути откажут.
Пошли в Басков, там садик компактный есть – во дворе какого-то общежития. Скамейка ломаная, урна с окурками, кот какой-то об ноги трется. Мы ему налили, коту. Выпил кот, попросил еще. Геша его ногой подкинул, и улетел кот за куст безродный, колеблющийся на октябрьском сквозняке. Больше не приходил кот, только зырил на нас плотоядным зеленым глазом из-за куста – левым, правый был у него заплывший.
– Все за нас… за вас… На фигас? – доказывал Геша Хувроту. – Ваших, наших, не наших гнóбят… Ладно, пойдем, посмотрим, вдруг не всех еще перегнóбили. Поможем нашим, вашим, не нашим. Если еще не всех.
– А накатить? – сказал Соломоныч, отличный русский мужик, с такими хоть в пещь огненную, хоть в бой за святую Русь, такие не подведут в сражении.
– Сашка, – ответил я Исааку, – люблю я тебя, заразу. – И сунул свою пьяную морду в то место на его гардеробе, откуда он достал портсигар, а после этого зажигалку с блестками, сильно похожими на бриллианты. – Пора мне, – сказал я всем. – Завтра на том же месте. Обещаю, с меня бухло. Вы братайтесь за меня, камарады. Мысленно я с вами, товарищи.
И, пошатываясь, ушел со сцены.
– Ирка, – говорю я своей в мобилу, подходя к метро «Маяковская», – я тебе тут портсигарчик сварганил. И зажигалку с бриллиантами первой пробы. Ты детишек спать уже уложила? Приготовь нам что-нибудь на закуску. Посидим – сегодня вроде бы юбилейный концерт Агутина. Послушаем любимые песни. – Потом подумал, вспомнил про день прошедший и сказал, подмигнув ей мысленно: – Замутилов – знаешь такого? – передает тебе большой сердечный привет.
Павел Крусанов
Полет шмеля
В халате и стоптанных домашних тапочках на войлочной подошве Иванюта сидел в кресле и теребил исписанный лист бумаги. Под потолком вокруг лампочки, как атлет на брусьях, кружилась муха. Иванюта неторопливо рассуждал: «Халатное отношение… Какой точный, емкий и красивый образ!»
Шесть лет назад в результате изнурительной войны, целью которой служила безоговорочная капитуляция воли одной из сторон перед волей другой, он развелся с женой. К тому времени его раздражало в ней буквально все, но особенно – небольшой белый рубец на левом запястье, на тыльной его стороне, противоположной руслам голубых вен. Такие рубцы, сияющие на коже с естественной пигментацией неестественной белизной, не подвластны загару и образуются, как правило, в результате сведения родинок или наколок либо просто от сильного ожога. В данном случае подозрение падало на родинку, хотя ни до, ни после свадьбы Иванюта не удосужился поинтересоваться тайной рождения этой бледной отметины, постепенно, как накапливающаяся (кап-кап – капля к капле) в организме ртуть, отравлявшей его существование и в конце концов разъевшей в его психике зудящую рану.
На каком основании они с будущей женой некогда сошлись, теперь было уже не припомнить. Предание гласило, что однажды Марина посмотрела на Иванюту и вмиг выпила его душу своими серыми глазищами. Последовавшие за тем семь лет совместной жизни показали, что пустота непременно чем-то заполнится – на месте выпитой души проклюнулось и разрослось давящее осознание ошибки. И пусть заниматься домашним хозяйством теперь приходилось самому, но вместе с тем никто уже не мог заставить Иванюту делать то, что в данный момент он делать не собирался. Это обстоятельство было воистину бесценным и перевешивало любые бытовые неустройства. Благодаря ему склонность Иванюты к праздному созерцанию и неспешному раздумью только усугубилась. Вот и теперь, внешне бездействуя, он совершал внутренний труд – он мыслил.
«Я владею грамотой, – думал Иванюта, – но слово мое не имеет глубины, чтобы вместить вселенную. Играя с пустотой, я выпустил двенадцать поэтических сборников, некоторые из которых, как ни странно, нашли читателя. Дребедень? Трагедия? Нет. Никакой трагедии – рутина. Бескорыстная жизнь мимо денег тоже вовлечена в карусель товарооборота. Мир вертится, как заведенный: поэт слагает оду или мадригал, а читатель… – Тут мысль Иванюты, ввиду затруднения с финальным завитком, запнулась, но быстро собралась: – …воскуряет фимиам. Одна фантазия идет в оплату другой…» Иванюта приподнял полу халата и закинул ногу на ногу. А может, все-таки есть глубина?
Ведь ценность записи зависит и от читающего – насколько тот способен одухотворить безжизненные буквы…
Иванюта желал бы освободиться от тревожных сомнений, но не мог – он был сторонником предельной честности самоотчета. «Хочешь быть свободным? – безжалостно вопрошал он себя. – Кошки свободны. Они – одна сплошная свобода. Хочешь быть кошкой?» Иванюта не хотел.
Воспари он в этот миг над экспозицией, как человек, не чуждый литературным уловкам, непременно бы предположил, что по правилам завязки в этом месте либо герою следует совершить поступок, либо полагается выйти из тени и обозначить свое присутствие неумолимому року, либо что-то должно произойти само собой. Но ничего не случилось – жизнь не следовала художественным установлениям.