Страница 10 из 11
Очередной приступ самообличения накрыл утром, когда Иванюта на свежую голову перечитал написанное накануне вечером стихотворение. Оно называлось «Урок терпимости» и имело остро иронический характер. Так, по крайней мере, в творческой горячке представлялось вчера. Строки крутились в памяти – лист был не нужен.
Почему йети? С какой стати йети? И где здесь ему привиделся изысканный яд? Вместо сияющего кристалла какая-то органическая химия, хлипкая кислотная жижа – морок, наваждение…
Ну, это еще куда ни шло. Плотно, упруго, покато… Изящная змеиная аллитерация… Иванюта перепрыгнул через очередное никудышное шестистишие, в котором «существо седьмого рода» в невинной забаве «расплетает паука». А дальше? Что это, ей-богу?
Какая-то гаврильчиковщина[1], нарочитый, измышленный примитивизм. Но ужаснее всего выглядел финал, где наставник настраивает детскую оптику на политически корректный фокус. Иванюта даже не стал прокручивать его – финал – в голове, так он был скверен. Полная чепуха. Иванюта невольно поморщился, словно уловил носом неприятный запах. Но ведь вчера его распирал восторг, в груди плясало ликование – казалось, пришло новое дыхание, он вступил в звонкий, сверкающий хрустальными гранями период… А тут такое безобразие. Шмяка. Что ж, живой человек портится не так быстро, как мертвый, но все-таки портится. И вся-кое дело, которого он, испорченный, коснется, шибает в нос.
Иванюта верил: поэзия – преемница чародейства. Поэтому, если ты написал свое заклятие, а в ответ не взвились молнии, не сотряслись небеса и к ногам твоим не спустился дракон, то ты не поэт, а шельма и самозванец. Он верил этому безоговорочно до тех пор, пока не понял: поэзия – это заклятие, которое свершается не в обозримых окрестностях, а в твоем сердце. Что же теперь? Теперь обманулось и сердце.
Раздавленный творческой неудачей, которую нельзя было исправить, а следовало как можно скорее забыть, Иванюта порывисто скомкал исписанный столбцом строчек листок и бросил его на подоконник, который служил своего рода чистилищем для всевозможных набросков и черновиков до той поры, пока в голову Иванюте не приходила блажь произвести в своей берлоге уборку. Тогда бумажный завал, за редким исключением, касавшимся каких-то признанных вдохновенными обрывков, пожирала геенна огненная – мусорный пакет на завязочках.
Иванюта жил на Ковенском в небольшой студии, чудесным образом доставшейся ему после развода и раздела квартиры на Некрасова, принадлежавшей его покойным родителям. Он не очень держался за родовое гнездо, поэтому легко согласился на размен, но в итоге был рад, что после всех перипетий остался в том же городском околотке, где прошли его детство и юность. Причина столь легкомысленного отношения к наследственной недвижимости заключалась в аквариуме. Это был большой по меркам детства семидесятилитровый стеклянный параллелепипед, стоящий на тяжелой тумбе у стены в гостиной. На дне его среди организованного из камней и водорослей ландшафта виднелись в лучах струившегося сверху света неоновой лампы руины какой-то терракотовой Атлантиды. Пузырьки воздуха из компрессора оживляли зеленоватый подводный пейзаж серебристым вертикальным движением, заставлявшим водоросли волноваться. Но печально было не это – ужасали рыбы, пробующие на вкус волокнистые макароны собственных испражнений, должно быть, неверно принимая их за корм. По какой еще причине они могли осквернять подобным образом свои немые рты? После смерти родителей аквариум был решительно упразднен, однако добрый десяток лет ежедневного подводного театра не мог не отразиться на неокрепшей психике. Иной раз Иванюта чувствовал себя такой рыбой, ошибающейся насчет корма – когда в публичном заведении играла жуткая музыка или в гостях работал телевизор, предъявляя что-то уже не один раз переваренное, и этот чужой телевизор нельзя было выключить.
Душевная травма, вызванная творческим провалом, требовала деликатного лечения, которое могло выглядеть как отвлекающая кропотливая работа с коллекцией (обработка полевых сборов жуков, выявление ценных экземпляров с дальнейшими их определением, монтировкой и водворением на положенное место в энтомологической коробке) либо как умеренное возлияние вкупе с необязательным общением, предпочтительно с малознакомыми или вовсе незнакомыми людьми. На дворе стоял май – прошлогодние полевые сборы были вдоль и поперек исследованы еще зимой. Оставался второй вариант. За жизнь Иванюта испробовал множество способов терапевтической блокировки рокового несоответствия действительности грезе – эти два, если выбирать из тех, что не вели к необратимому разрушению личности, были самыми действенными.
Выйдя на Ковенский, Иванюта первым делом направился в «Маяк» – заведение с причудливой атмосферой, напоминающее спортивный бар, разместившийся в приемной партаппаратчика. Он находился в доме, из окна которого однажды вывалились одна за другой шесть любопытных старух – наблюдательный пункт Хармса находился ровно напротив, через улицу, о чем извещала прохожих памятная доска на стене. «Маяк» в этот час пустовал, за единственным занятым столом друг напротив друга сидели два парня и две девушки: и те и другие были одеты на удивление одинаково – синие джинсы, черные футболки, – причем сразу становилось понятно, что униформу определяет не требование дресс-кода, а единственно бедность воображения. Один из парней с молодой, еще пушистой бородкой был либо журналистом, либо фотографом – иногда Иванюта писал критические статьи в доверчивый глянец и мельком встречал его в редакциях. Чаще – в одном журнале без принципов, но с робкой гомосексуальной ориентацией (атлеты в нижнем белье, демонстрация рубашек и дорогих часов на красавцах моделях). Встречи были случайны и ни к чему не обязывали – они даже не кивнули друг другу.
Иванюта с расстановкой, в два приема, накатил сто граммов водки под портретом Дзержинского – этот пламенный заряд должен был задать тон для дальнейшей настройки – и запил обжигающую ноту клюквенным морсом.
На улице Жуковского по пути к Литейному навстречу Иванюте попался прохожий, удивительно напоминавший доцента Мутовкина – университетского преподавателя по природопользованию: красное веснушчатое лицо с белесыми бровями и ресницами, редкие, зачесанные назад волосы, коренастая фигура, походка с наклоном вперед, серый потертый костюм и клетчатая рубашка без галстука. Он выглядел так, как выглядел Мутовкин двадцать пять лет назад – петербургский морок, разнесенное во времени двойничество… Иванюта предался воспоминаниям. Студенты ценили лекции Мутовкина не как добротный источник знаний, а как филологический курьез. Учебные монологи доцента пестрели чудовищным несогласованием слов, которое теперь встречается в компьютерных переводах и в социальных сетях, а тогда возникло в результате освоения научной речи случайными людьми, пришедшими в науку из низов и до вершин так и не поднявшимися. «Удовлетворять потребностям» было далеко не единственной приправой его лекторского красноречия – высверкивали и другие жемчужины: «не играет значения», «благодаря трудов»… На примере Мутовкина можно было демонстрировать правоту утверждения: язык, на котором ты говоришь, определяет то, как ты думаешь. Контаминация мыслей (в основном заемных), изредка проглядывающих в его экспромтах, поражала забавной, но нежизнеспособной нестыковкой. Под руку с двойником Мутовкина шла женщина, отечные ноги которой, открытые ниже колен, походили на баобабы, накопившие воду в стволах на всю оставшуюся жизнь.
1
Имеется в виду художник и поэт Владлен Васильевич Гаврильчик (1929-2017). – Примеч. автора.