Страница 19 из 67
Писатель Томас Манн не удосужился уточнить, как именно был написан этот образ Богоматери, вызвавший возмущение благочестивого католического юнца. Как бы то ни было, герой рассказа заявляется в лавку, где продаётся этот возмутивший его образец дерзости и непочтительности, и требует от владельца торгового предприятия, чтобы нечестивая картина была предана огню. «Меч Господень» — так он видит себя самого и свою нелепую выходку. Пародийная тень Инквизиции возникает за его комичным обликом. Дело кончается тем, что вызванный на помощь упаковщик и носильщик картин, мужчина грубый и сильный, выбрасывает протестующего защитника устоев и скреп в уличную пыль.
Этот рассказ написан молодым писателем, который неплохо знал предмет своих наблюдений. Вхожий в круги новых поэтов и художников, он знал о новых тенденциях в искусстве. Принадлежа по рождению к состоятельным и общественно весомым патрициям Германии, Томас Манн мог с натуры списать убеждения и речи закоренелого консерватора, охранителя устоев, оказавшегося в конце концов забавным чучелом, едва ли не персонажем комической киноленты, которого пинком под зад выбрасывают из художественной галереи.
В художественных школах, в дружеских кружках и уже в коммерческих галереях, где продавались картины современных художников, мыслили вовсе не так, как требовал «Меч Господень».
Убеждение в том, что искусство так называемых «природных этносов» должно стать путеводной звездой для новых художников, было свойственно мюнхенским, дрезденским и берлинским художникам в той же степени, что и парижским. И это не такие этносы, которые грациозно танцуют вокруг своих идолов, как это изображал в прежние времена, например, Пуссен, изучавший культы и обычаи древности по археологическим находкам в Италии. Писать Деву Марию в благочестивом антураже, смиряя кисть и не допуская перехлёстов, — с этим покончено.
Когда культ докультурности полностью сформировался (и пример Гогена сделался неотразимым), Нольде отправляется в Новую Гвинею и на Яву, Макс Пехштейн путешествует по островам Океании, а Август Маке и Пауль Клее предпринимают поездки в арабский Тунис. Все они привозят из дальних краёв богатейший урожай новой живописи. Живопись меняла своё лицо.
Немцы призывают эту самую «Вторую Первобытность» так же пылко и жадно, как и французы, и прочие европейцы, включая русских художников начала века. Мастера «Бубнового валета» находят свою «Африку» в лубочных картинках и живописных вывесках пригородных трактиров. Наши Гвинеи, наши таити — они находятся где-нибудь в Мытищах или в Люблино. Кандинский отлично понимал, что к чему. Он увлекается в это время русскими лубочными картинками и коллекционирует их страстно и преданно. Его завораживают грубые формы, резкие «балаганные» жесты персонажей и заостренно-деформированная анатомия фигур.
И всё-таки ему не приходит в голову сразу переносить эту «Русскую Африку» в свои живописные холсты. Немецкие художники делают нечто подобное, и в их картинах жители Европы становятся похожи на аборигенов далёких островов. Кандинский воздерживается от такого.
Дикари в картинах Нольде наверняка уже «излечились от культуры». Они так отплясывают свои дикие танцы, так жестикулируют, и они живут в таком раскалённом, буйном и яростном мире, что там нет и следа благочинной культуры немецких бюргеров. Авангардисты любуются на свирепых и неистовых дикарей, на обитателей природы, которых даже не требуется «лечить от культуры», ибо эта болезнь им вовсе не ведома.
Авангард Германии и России шагает в эту сторону, Томас Манн угадывает этот тренд и фиксирует его наличие. Василий Кандинский как будто специально пишет те сюжеты и таким манером, чтобы не то что противостоять новому неудержимому тренду, но не слишком включаться в общее поветрие.
Можно ли сказать, будто русско-немецкий мастер хочет сыграть роль последнего бастиона, неколебимой скалы на пути нарастающего авангардного потока? До поры до времени Кандинский сторонится художественного радикализма в каких бы то ни было формах. Он художник новый, он — не благопристойный и унылый сикофант, а довольно вольнодумный мастер раскованной кисти. И если бы случилось такое, что его картина была бы выставлена в витрине художественной галереи близ Шеллингштрассе, то легко можно себе представить, что какой-нибудь добрый католик и хорошо оболваненный благочестивыми родителями молодой человек возмутился бы и начал требовать удалить сие безобразие с всеобщего обозрения.
Кандинский против авангарда? Слыханное ли дело? Пчела против мёда… До поры до времени художник и в самом деле воздерживается от крайностей своих собратьев. Это происходит не от незнания новых течений. Мало кто так внимательно следил за тогдашним новым искусством и был так близок к его лидерам, как Кандинский в первые годы XX века.
Парижанин Пикассо восхищался портретом работы Анри Руссо («таможенника»), приобретённым у старьёвщика и повешенным в своей мастерской; в Германии подобное наивное, «примитивное» искусство тогда ещё не попадало в поле зрения профессиональных живописцев. Зато немецкие художники раньше других оценили наивность и экспрессивность средневековой живописи и пластики. Вслед за тем французские коллеги тоже стали смотреть в этом направлении: Дёрен пишет свои «готические» картины с 1910 года, Жорж Руо изучает средневековые витражи, чтобы использовать этот опыт в своей живописи и графике.
Василий Кандинский ревностно следит за тем, что происходит в это время в Париже, Мюнхене, Дрездене, Берлине и Москве. Он, как и прежде, обеспокоен и нетерпелив, он страдает тревожностью, как это называется в психологии.
Он ищет утоления своей тревоги. Мы в точности никогда не узнаем о подробностях, однако есть причины догадываться, что в особенности после посещения Парижа в 1906 году Василий Васильевич был обескуражен и встревожен, а может быть, иногда доходил до панических настроений.
Он отчётливо видел, как искусство прорывается в неведомые и непозволительные сферы. Он не мог не видеть этого. Пути, методы и результаты опытов парижан настораживают Кандинского, его не устраивает парижское «легкомыслие», но у него есть глаза, он видит, что происходит нечто удивительное.
Молодые и не самые молодые художники делают невиданные вещи. Анри Матисс, сверстник Кандинского, также приближавшийся к сорокалетию (француз родился в 1869 году) переживает период бурного прорыва, отваживается писать сверкающим чистым цветом и добивается необычайной дерзкой простоты форм. А Кандинский как будто обуздывает себя и всё ещё остаётся на стадии «мечтаний и сказаний» — картин и гравюр с грезящими наяву русскими красавицами, всадниками и рыцарями, средневековыми замками Запада и золочёными куполами русских церквей. То, что он пишет и рисует, он воспроизводит затем в журнале «Синий всадник» и показывает на выставках, и это похоже именно на мягкое, но довольно упорное сопротивление крайностям новейших течений искусства.
Он неутомимо и едва ли не маниакально всматривается в произведения новых поколений художников, его увлекает их смелость и раскованность, их дерзкая открытость идеям и принципам «Новой Первобытности». Они ему интересны, но становиться одним из них молодой мастер не торопится.
Он находится в сложной и противоречивой позиции беспокойного, вечно ищущего сорокалетнего «русского мальчика». Фигура, вообще говоря, типичная именно для русской художественной культуры Серебряного века. Мы примерно представляем себе, какими были в это время Андрей Белый, Александр Блок, а затем и Хлебников, а позднее Маяковский. Впрочем, эти собратья нашего мастера были всё же отважнее и скорее на подъём, чем наш герой, с его загадочной медлительностью.
Кандинский явно ищет в искусстве «иной реальности», ибо жизнь цивилизованного новоевропейца представляется ему глубоко ущербной, и это роднит его с отцами-символистами и потомками-авангардистами. Но парижские эксперименты его озадачивают, а немецкие собратья остаются ему несколько чуждыми. Один только уникальный и ни на кого не похожий философ и созерцатель живой природы Франц Марк был ему близким другом и творческим братом. Природа Франца Марка не знает о присутствии человека, его леса и горы и небеса, населённые животными и птицами, не нуждаются в излечении от культуры…