Страница 128 из 128
Женька сразу его узнал. Тот был уголовником и когда-то давно помогал организовать поставки оружия для революционеров.
Он подошёл к нему с некоторой нерешительностью заговорил.
– Извините… – вежливо протянул он. – Мы знакомы?
Сашка вынул изо рта папиросу, улыбнулся и протянул ему руку.
– Я рад видеть старого друга, – сказал он.
Кроме удочки, перед ним стоял небольшой мольберт. Румянцев лениво рисовал импрессионистскую картину с изображением селигерского пейзажа.
У его ног стояла ведро, в котором бултыхались две довольно крупные рыбины.
– Прогуляемся? – спросил Румянцев.
– Да, пойдём, – сказал Женя.
Румянцев свернул удочку, мольберт, сложил всё, включая ведро и рыбин в один ни то короб, ни то чемодан, прицепил его к своей спине, и они пошли.
За минувшие годы Румянцев изменился мало. Пожалуй, стал мощнее с годами и слегка поседел, но и только.
Женька запомнил его как молодого и утонченного человека с изысканным стилем в одежде с закосом под дореволюционных блатных или богатых студентов. Он запомнил его тонкий, всегда уместный юмор, его безупречную манеру одеваться, его аристократические манеры и личную красоту.
Это была та самая красота, которая только и появляется иногда у молодых людей между пятнадцатым и восемнадцатым годом жизни и почти сразу исчезает. Это красота чуть подросшего ребёнка, который стал вроде бы уже юношей, но остался таким же чистым, как и был. Это очень недолговременное явление.
Теперь Румянцев стал другим. Блистательные манеры, осанка, элегантный дореволюционный стиль, добрый, никогда не ранящий и напрочь лишённый всякой пошлости юмор – всё это осталось, не делось никуда.
Только теперь из молодого аристократа Румянцев превратился в пожилого джентльмена.
Из тонкого юноши он стал мускулистым, немного грузным и уже совсем не молодым человеком. Некогда идеально тонкие руки с мягкими девичьим ладонями огрубели, вздулись буграми мышц и тёмно-синими венами.
Слегка пухлые юношеские щёки впали, превратились в широкие мужественные скулы. Шею его покрывал теперь красноватый загар человека, который много и тяжело работает на палящем солнце.
Яркие голубые глаза выцвели и стали скорее серыми. Волосы из светло-русых стали рыжевато-седыми, как у кулака с советского плаката.
Тем не менее, Румянцев совсем не казался уставшим. Он был бодр и полон сил и как раз заканчивал перевод какого-то французского поэта.
Он по-прежнему был ярым галломаном.
На нем была голубая косоворотка, выцветший до сероватости чёрный картуз с плотно пришитой серебряной кокардой-бляхой, отделанный по краю кожаным шнурком для красоты.
На нём были брюки галифе цвета мешковины и запылённые сапоги из яловой кожи.
Они долго разговаривали, но всё больше о прошлом, о том, что было много лет назад, даже о том, чего Женька не видел, о том, что было ещё тогда, когда Румянцев и Нигматулин учились в одной школе. Этого Женька никак не мог видеть.
Наконец, сознавая свою старость и мучаясь от чудовищной тоски, Женька сам того не замечая привёл их на пустынный пляж.
– Посмотри на реку, – сказал Румянцев, указывая на озеро. – Она как будто стоит, но на самом деле она течёт, изменяется. Она принимает форму того, где течёт. Она сама прокладывает себе путь, но при этом подстраивается под обстоятельства. Жить как эта река – это и значит жить, – закончил он, довольно крякнув и выбросив окурок в сторону.
Это была несусветная пошлость, глупость. Это было настолько плоско, глупо, банально, тем более для такого человека, как он, что Женька аж прослезился.
Тем не менее, через минуту он задумал над словами и хотя по-прежнему находил их глупыми и банальными, заметил, что чем-то они затронули самые глубины его придавленной неподъемным грузом прошлого души. Он захотел сказать что-то на это, как-то подискутировать с Сашкой, но тот уже пошёл прочь.
– Мне пора, – сказал он, – ещё увидимся! – его сапоги заскользили по траве, их гладкие подошвы так и усмехались в в лицу Женьке.
Он стремительно приближался к дороге.
И Женьке стало так грустно на душе, так тоскливо, но при этом так удивительно легко, что он сел на песок и стал молча смотреть на воду. По голубовато-металлической глади бегали барашки, над водой качались кувшинки, со дна поднималась наверх, к свету, рыба. Он смотрел и смотрел и не мог наглядеться.
Он наконец-то понял, что это всё-таки значит – жить.