Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 62 из 126

По подсчётам Першина, всего были убиты около 50 евреев. «Русских погибло гораздо больше», — замечает он, сохраняя объективность, неуместную в чисто количественном выражении. Каждого русского убивали за его собственное, с точки зрения Унгерна, преступление, пусть ничтожное или вообще фиктивное, а не за равно распределённую между всеми, вплоть до младенцев, долю общенациональной вины, когда оправданий нет никому, и человек в крови несёт свою смерть.

ПИР ТРУПОЕДОВ

1

«Страшную картину, — пишет Волков, — представляла собой Урга после взятия её Унгерном. Такими, наверное, должны были быть города, взятые Пугачёвым. Разграбленные китайские лавки зияли разбитыми дверьми и окнами, трупы гамин-китайцев вперемешку с обезглавленными замученными евреями, их жёнами и детьми, пожирались дикими монгольскими собаками».

4 и 5 февраля «пронёсся первый шквал унгерновских репрессий», постепенно «люди стали вылезать из своих нор». На четвёртый день после ухода китайцев Першин, избранный делегатом от русской колонии, и купец Сулейманов, представитель мусульманской общины, отправились в маймаченский штаб Унгерна с официальным визитом. Возле ямыней на площади Поклонений уже толпились монголы-просители, но лавки и магазины оставались закрыты. Впрочем, если срочно требовалось что-то купить, по рекомендации можно было пройти с чёрного хода, через усадьбу. Улицы Половинки были пустынны, зато Маймачен по контрасту поражал оживлённостью и экзотическим обликом прохожих: это были унгерновцы в трофейных китайских шароварах шириной «с Чёрное море», в шёлковых курмах и долгополых халатах на меху. «А лица! — восклицает Першин. — Боже мой, каких только физиономий тут не было! Смешение племён и рас, и всяческих помесей, начиная с великороссов-сибиряков и кончая монголами, бурятами, татарами, киргизами».

Не меньшее впечатление произвела на него резиденция Унгерна. Штаб и приёмная, где толпились монгольские князья, ламы, русские офицеры, «не представляли и намёка на какой-нибудь комфорт», комнаты были «нестерпимо грязны», стёкла в окнах заменяла наклеенная на решетчатые переплёты рам драная бумага. Сквозь неё «свободно проникал уличный холод». Чугунная печка дымила, но не грела.

Всё помещение штаба состояло из двух комнат, не считая приёмной. Никакой канцелярии не было, из мебели наличествовали только китайский кан (нары, снизу подогреваемые жаровней с углями), «первобытный стол», скамья и табурет. На нём сидел начальник штаба, «полковник», и ел «какую-то подозрительную лапшу с пампушками». Одна щека у него была раздута флюсом.

Скорее всего, это был подполковник Дубовик, хотя Першин называет его Ивановским. За давностью лет он забыл, что Ивановский вступил в эту должность немного позже. Лишь 12 февраля последовал приказ Унгерна по дивизии, где один из пунктов гласил: «Глупее людей, сидящих в штабе дивизии, нет, приказываю никому, кроме посыльных, не выдавать три дня продуктов». Странный пункт объяснялся тем, что штабные отвели Унгерну квартиру в очищенном от жильцов еврейском доме — это, видимо, казалось, ему неприемлемым для того, кто уничтожил хозяев по идейным, а не по корыстным соображениям. Тогда же прежний штаб был разогнан, Дубовика отправили заведовать оружейными мастерскими[120].

Его заменил Константин Ивановский, присяжный поверенный из Владивостока, человек абсолютно штатский, но другого и не требовалось: отныне начальник штаба дивизии превратился в нечто среднее между политработником и управляющим канцелярией. По слухам, Ивановского «подсунули» Унгерну ургинские бароны — Тизенгаузен, Фитингоф и Витте. Главным аргументом в его пользу послужило, видимо, то обстоятельство, что интеллигентный Ивановский мог быть понимающим слушателем, когда Унгерну в редкие минуты досуга хотелось пофилософствовать. Иногда он даже осмеливался оппонировать грозному начальнику. Голубев подробно пересказывает целую дискуссию, которая однажды состоялась между ними по вопросу о загробной жизни: Ивановскому крепко влетело за то, что он её отрицал.

«Десятки людей, — пишет Першин, — должны признательностью помянуть Ивановского, который очень многим в Урге спас жизнь, пользуясь для этого всякими случаями, часто рискованными для него самого». Волков уточняет: да, многие обязаны ему жизнью, но лишь в начале его службы; позже, «захлебнувшись в кровавом омуте, он поплыл по течению». По Волкову, Ивановский попал в известную ловушку: убеждая себя в том, что дорожит не властью, которую давала близость к Унгерну, а возможностью помогать людям, он не заметил, как средство превратилось в цель.

Всё это — дело будущего, а пока что Дубовик провёл Першина и Сулейманова в соседнюю комнату. Такая же неуютная, грязная и холодная, лишённая намёка на какой бы то ни было комфорт, она с пугающей наглядностью демонстрировала характер нового властелина Монголии, не похожего на её прежних хозяев.

Унгерн приветствовал вошедших «быстрым кивком», но сесть не предложил. Впрочем, садиться всё равно было не на что. Единственный стул был придвинут к столу, на котором не лежало никаких бумаг. Унгерн стоял возле стола в «довольно замызганном» халате с крестом ордена Святого Георгия на груди и мягкими генеральскими погонами. «Если бы барон был одет в хороший модный костюм, — отметил Першин, — выбрит и причёсан, вся его стройная породистая фигура с врождённосдержанными манерами была бы вполне уместна в какой-нибудь фешенебельной гостиной среди изящного общества».

Его немногословие Першин отметил уже при первой встрече. Он едва успел произнести несколько фраз, «отзывавших благожелательством к евреям», как барон «отрывисто, резко, повелительно» произнёс всего одно слово: «Отставить». Когда же Першин вступился за арестованного накануне доктора тибетской медицины Цыбиктарова, Унгерн ограничился двумя словами: «Онумер». Тем самым тема объявлялась исчерпанной.

Между тем гибель этого человека произвела особенно удручающее впечатление на ургинцев, ещё не привыкших к той мере вины, которая отныне будет считаться достаточной для казни. Никто в городе не верил, что покойный был большевиком, его смерть объясняли или ошибкой, или происками конкурентов из числа монастырских врачевателей.

Бурят Цыбиктаров представлял собой тип провинциального русского интеллигента с левыми убеждениями, пьющего и нервно-альтруистичного. Его потребность сеять вокруг себя разумное, доброе, вечное доходила до того, что он читал ламам-целителям лекции по анатомии. Цыбиктаров имел обширную практику (поговаривали, что среди его пациентов был сам Богдо-гэгэн), но его жена-еврейка и четыре дочери-подростка жили в постоянной нужде, потому что почти весь свой заработок отец семейства тратил на содержание больницы, где бесплатно лечилась ургинская беднота всех наций и религий, а оставшиеся деньги пропивал. После Февральской революции он ненадолго, но, видимо, азартно включился в общественную деятельность; теперь ему припомнили произнесённую на каком-то собрании три года назад «революционную» речь, обвинили в большевизме, привезли в Маймачен и прямо во дворе штаба дивизии зарубили топором. «Тупым», — уточняет Першин, неизвестно от кого услышавший эту подробность.

В эти же дни погиб священник консульской церкви Фёдор Парняков, тоже просветитель и филантроп, основатель первого в Халхе приюта для монгольских сирот, человек левых взглядов, но уж никак не большевик. Едва ли он был и «несомненным атеистом», как характеризует его Торновский, скорее — религиозным протестантом, противником казённой церковности. «Я — служитель мёртвого культа», — заявил Парняков перед смертью. Он давал приют бежавшим от Семёнова соратникам Лазо, пытался поднять над городским правлением флаг ДВР и не скрывал враждебности к белым, расстрелявшим его сына. После короткого допроса Парнякова изрубили шашками, предварительно сняв с него наперсный крест. Как рассказывали очевидцы, умер он «мужественно».

120

О его дальнейшей судьбе ничего не известно.