Страница 39 из 126
Из хаоса этих дней мемуаристы выделяют случай с прапорщиком Козыревым, командиром пулемётного взвода. Под начало ему отдали два оставшихся бесценных «кольта», он старался оправдать доверие, лез на рожон, и последние пулемёты тоже едва не были захвачены китайцами. Сам Козырев чудом не получил ни царапины. «Смотри! — предупредил его Унгерн. — Если ранят, повешу». Между тем бой продолжался, вскоре Козырева ранило пулей в живот. По виду рана была смертельной; Унгерн посмотрел на раненого и молча поехал прочь. В итоге Козырев всё-таки выжил, дело забылось, но те, кто излагал эту историю, вполне допускали, что будь рана менее тяжёлой, Унгерн способен был выполнить обещание. Шутил он крайне редко, сотни страниц воспоминаний о нём сохранили всего несколько мрачных острот, неизменно связанных с возможностью смерти тех, кто становился объектом его юмора. Вероятно, история с Козыревым — как раз такой случай, но грань между шутливой угрозой и готовностью привести её в исполнение была настолько зыбкой, что не все могли отличить одно от другого.
На рассвете 4 ноября Бурятский полк в конном строю ворвался в Ургу со стороны Кяхтинского тракта; его отогнали, но днём китайская пехота почти всюду была сбита с высот и отошла на последнюю линию окопов перед храмами Да-Хурэ. Однако успех был непрочный, осаждённые быстро подтянули к месту прорыва свежие силы, в том числе артиллерию, а Унгерн уже исчерпал все резервы. Очередная атака закончилась отступлением, перешедшим в бегство; командиры с трудом сумели собрать рассеянные сотни лишь после того, как они вышли из зоны огня. Снова посылать их в бой Унгерн остерёгся, сознавая, что успеха всё равно не будет.
Ходили слухи, что китайцы в панике начали готовиться к эвакуации, для победы хватило бы ещё двух-трёх атак. Это очень похоже на правду, поскольку именно тогда с помощью «особой машины» были испорчены все бумажные деньги, хранившиеся в местных отделениях китайских банков. Машина аккуратно вырезала из кредитных билетов номера серий, которые затем увезли и спрятали в другом месте — на тот случай, если денежная наличность достанется Унгерну.
Он узнал об этом три месяца спустя, а в тот день его положение стало невыносимым. Люди находились в последней степени истощения, у многих не было глотка воды смочить горло, не говоря уж о чае и горячей пище. В довершение всего после мокрого снегопада ударил мороз, на ночлеге и на позициях спешенные всадники буквально примерзали к земле. Тёплой одеждой не запаслись, редкие счастливцы имели лёгкие шинельки; прочие довольствовались гимнастёрками. Раненые умирали от холода. Патроны подошли к концу, и ночью Унгерн приказал отступать.
Тем не менее отчаянный натиск его бойцов произвёл сильнейшее впечатление на китайцев, которые с тех пор считали барона страшным противником. Предвидя, что они не посмеют выйти из Урги, Унгерн отошёл от неё всего на 40 вёрст и снова встал лагерем на Баруне. При подсчёте потерь выяснилось, что они огромны — раненых насчитывалось около двух сотен, обморожены были почти все. Убитые составляли десятую часть рядовых всадников, четверо из каждых десяти офицеров остались лежать мёртвыми на ургинских сопках. Все надеялись, что теперь Унгерн поведёт дивизию на восток, в Маньчжурию, но тщетно. Отказываться от своих планов он не собирался.
СЕМЬ ГОЛОСОВ
1
Спустя полтора десятка лет после того, как Унгерн был расстрелян, в китайском Калгане во Внутренней Монголии одиноким стариком в нищете доживал век Дмитрий Петрович Першин, уроженец Даурии, известный в прошлом журналист, публиковавшийся под псевдонимом «Даурский», сибирский автономист, друг Потанина и Ядринцева. В должности чиновника по особым поручениям при иркутском губернаторе он много ездил по Монголии, интересовался буддизмом, коллекционировал буддийские иконы на шёлке — танки, а уже на шестом десятке, в годы Первой мировой войны, принял предложение стать директором Русско-монгольского коммерческого банка и поселился в Урге. Здесь судьба Першина-Даурского пересеклась с судьбой даурского барона.
В 1935 году, по просьбе жившего тогда в Тяньцзине историка Ивана Серебренникова, в прошлом министра снабжения в правительстве Колчака, Першин написал обширные воспоминания, озаглавленные: «Барон Унгерн, Урга и Алтан-Булак: Записки очевидца тревожных времён во Внешней (Халха) Монголии». Это обстоятельный рассказ умного, трезвого, иногда ироничного наблюдателя. Его взгляд остёр, память не ослабла, но голос уже тронут старческой сухостью. То, что случилось в Монголии при Унгерне, для Першина стало не апофеозом безумия и ужаса, как для заброшенных сюда революцией русских интеллигентов, и уж тем более не звёздной минутой жизни, как для молодых унгерновских офицеров, а всего лишь «тревожными временами». Першин пережил их зрелым человеком, когда новые впечатления не способны изменить устоявшийся взгляд на вещи, и перенёс на бумагу в том возрасте, когда близость смерти побуждает быть не судьёй, а летописцем.
Иначе звучит голос 27-летнего поручика, георгиевского кавалера и поэта Бориса Волкова. Для него Унгерн был врагом идейным и личным, отдавшим приказ о его расстреле, который лишь случайно не был приведён в исполнение. Записки Волкова — самый страстный из обвинительных приговоров, когда-либо выносившихся «кровавому» барону; по сравнению с ними даже речь Емельяна Ярославского, выступавшего общественным обвинителем на судебном процессе Унгерна в Новониколаевске, кажется холодным экзерсисом профессионального партийного публициста.
Студент юридического факультета Московского университета, Волков с началом войны окончил фельдшерскую школу, ушёл на фронт, после революции вернулся в родной Иркутск, участвовал в юнкерском восстании в декабре 1917 года и скрылся от красных в сербском эшелоне. По дороге в Приморье сербы довезли его до Харбина, оттуда он был послан обратно в Иркутск для подпольной работы. В разгар боёв Лазо с Семёновым какой-то наивный комиссар, не успевший расстаться с благостными иллюзиями относительно ближайшего будущего, разрешил Волкову производить археологические раскопки близ монгольской границы, в районе Вала Чингисхана. Под прикрытием этой легенды он выехал в Забайкалье, там примкнул к семёновцам, а летом 1919 года колчаковская контрразведка направила его в Ургу как своего агента — с заданием собирать информацию о панмонгольском движении. Здесь Волков женился на дочери барона Петра Витте, начальника русской «Экспедиции по обследованию Монголии» и вместе с семьёй жены остался в Урге[80].
После её взятия Унгерном он ждал конца как колчаковский шпион и враг Семёнова, хотя, похоже, вся его деятельность по наблюдению за местными панмонголистами существовала в сослагательном наклонении или ограничивалась разговорами с тестем, хорошо знавшим политическую обстановку в Монголии. Зато при встрече с Унгерном он сумел произвести на него хорошее впечатление и был принят на службу. Другие мемуаристы подтверждают его слова о том, что «барон чрезвычайно доверял первому впечатлению».
Спустя четыре месяца, перед тем как Азиатская дивизия выступила в поход на Советскую Россию, Унгерн составил список подозрительных лиц, подлежащих ликвидации после его ухода из Урги, а с дороги прислал телефонограмму с приказом добавить к этому списку ещё четверых человек. Среди них значилась фамилия Волкова, но ему опять повезло: принявший телефонограмму дежурный офицер сам был поименован в числе этих четверых и предупредил товарища по несчастью.
Волков бежал на озеро Буир-Нор вблизи китайской границы. Китайцы вылавливали беглых унгерновцев и бросали в средневековую Цицикарскую тюрьму, но Волкова провезли мимо пограничных постов на телеге, под несколькими слоями брезента. В Хайларе один баргутский князь, которому барон Витте оказал когда-то важную услугу, взял под покровительство его зятя. «Воинственный баргут привёл меня в штаб китайских войск, — пишет Волков, — и, хладнокровно обмахиваясь шёлковым веером, заявил повскакавшим с мест от изумления офицерам, что я только что от Унгерна из Урги, и что я — его гость, поэтому всякое нанесённое мне оскорбление он будет считать личным оскорблением».
80
Вера Хатчер, правнучка Витте, вспоминает рассказ своей бабушки (в письме ко мне): «Когда Волков въехал в Ургу в шляпе, она была потрясена не потому, что “ах, какой мужчина!”, а потому что решила, что он пижон. Время было военное, и в шляпах тогда мужчины верхом не особенно ездили. У меня есть монгольские фотографии той поры. Мужчины там в военных фуражках или меховых шапках наподобие папах, но не таких высоких, а женщины в фетровых или войлочных шляпках с маленькими полями».