Страница 1 из 8
Егор Уланов
Тунисские напевы
Пролог
Наши дни. Пляж отеля, где гуляют беспечные туристы. Волны кидаются под серебряное покрывало. На небе горит ковш медведицы и ещё пару неизвестных мне звёзд. В вышине то и дело поблескивают огни самолётов, а пальмы недвижимо нависают над водой.
Где-то вдали играет музыка.
– Продолжай, – говорю я. – Ты обещала старинную легенду!
– Она сидела на берегу… – начинает она и вновь сбивается на отвлеченные мысли, – в иных песнях есть мотив, в других рифма, в-третьих смысл. Не зря того, кто уместит всё в одной, называют гением. Не потому ли, что он умеет соединять противоположное? Так обычно и случается, что в момент, когда кажется, будто можешь всё – ничего не делаешь. А в минуту горькой ненависти к самому себе совершаешь великие поступки. Не есть ли это ещё одна забава гения: считать себя ничем, будучи великим?
Уже запели мечети. Красивый мужской тенор пролетает над морем, то затихая, извиваясь как змея, то становясь громче и сильнее, подобно степному волу. Тёмное восточное небо внимает молитве. А меж тем благодатную тишину в паузах нарушает шум моря. Две птицы летятс востока на запад.
– Продолжай! – Требую вновь.
– У всякой песни есть своё начало. Не торопись, – отвечает она, – ведь редко удаётся увидеть волны в ночном небе.
– Волны?
– Да, волны. Что удивительного? Иногда, в час подобный этому, в здешних краях происходит диво: ветер подхватывает песок пустыни и проносит его по ночному небосклону. Так и выходит, что внимательный зритель увидит эту волну в небе и поразится их схожести с морской влагой. Явление это, надо сказать, редкое, хотя и проходит довольно часто. Не думай, что я несу чепуху… оно редкое и частое от того, что его никто не наблюдает. У всех нет времени, чтобы поднять голову. Нынче даже медлительный араб мечтает о прибытке. Хотя, между нами, прибыток – дело низкое.
– Отчего же низкое? – не выдержал я.
– От того, что в нём часто решает случай. А полагаться на случай вместо разума – низко.
– Ну, – обыкновенно начинаю долгое обоснование.
– Тише… – прерывает она. – Видел? Снова волна в небе.
– Что-то краем глаза…
– Видел? Опять. Присмотрись лучше. Это Кирго…
– Что?
– Слышишь? Тунисские напевы. Это Кирго их поёт в самой ночи…
– Что ты бормочешь, не пойму?
Волна пронеслась по небу. Песок, отражая свет луны, становился серебром и освещал полуночный простор. Звёзды при том стали ярче, будто соревновались с тем, что болтливая арабка называла «Кирго». А я так и не мог её понять. Разбирал два-три слова, хотя она и приноровилась говорить по-русски из-за большого наплыва туристов,
Прошло время. Мы ушли с пляжа. Там было слишком темно, и я решительно ничего не мог записать. Мы по-прежнему были одни. Она смиряла меня взглядом, я чувствовал себя глупо. Однако африканская ночь баловала теплом, и со временем я расслабился и забылся.
Свет звёзд меркнул в сиянии фонарей. Зато теперь я всё видел и мог делать заметки.
– Когда ты уже начнешь свою песню? Я ведь приготовил листок с карандашом, чтобы записать, а ты молчишь или говоришь что-то бессвязное.
– Сейчас….
И она затянула плавный напев арабских слов. Я ничего не разобрал, но насладился чистой красотой её голоса.
– По-русски, это будет… вот…
«Так говорил мой любимый:
Не пой мне песен грусти и печали;
Был он в хмелю от любви.
Я ему слух услаждала
Песней хорошей одной,
Что о любви сплетена.
Часто потом он просил
Петь эту песню простую.
Нынче любимого нет.
Хочешь тебе я спою?
Но песня эта грустна.
Хоть не хотел мой любимый
Душу тоской огорчать,
Всё же заплакал над нею
И полюбил навсегда.
Хочешь, её я спою?
Пусть она будет твоею.
Ай, да песня – река».
И она начала напевать.
1
Было это давно, в краях, где растут оливки, а с моря в степь веет солёной прохладой. Солнце не стесняясь жгло голову; песок обжигал ноги, и только небо ничего не жгло, а просто величаво поглядывало на всё сверху-вниз. В пустынях близь средиземного моря редко какая птица летает в полуденный зной. Поэтому здесь даже небо кажется безжизненным и далёким.
Кирго стоял без движения. Его глаза покрывала дымка воспоминаний. Он вспоминал родителей, родной дом, рощу за холмами: лиственницу, ель, хвою. С большим трудом вспоминал снег, и с ещё большим свободу.
Его привезли невольником из Польши, когда он был ещё совсем мальчиком. Тогда же продали в Тунис, как раба-слугу; отвезли в гарем к богатому кади, то есть судье, и по традиции оскопили.
В гареме он находится и по сей день. Теперь уже не мальчик, но и не мужчина. Жестокий обычай востока определил ему печальную судьбу евнуха. И это бы вдвойне опечалило вас, если бы вы видели Кирго. Тонкие черты лица сочетались с бледной кожей и алыми губами. Голубые глаза и мраморные точёные скулы. Он был без сомнения красив, но что теперь проку. Жизнь Кирго принадлежала гарему. С самого мальчишества старые евнухи обучали его, как угождать наложницам и одновременно шпионить за ними. Он знал, какие благовонья любит каждая из 9 наложниц, и какие любит сам кади. Знал, какие шелка ему надлежит покупать, какие фрукты наложницы хотят видеть в своих покоях. Знал даже украшения каждой из них. Доподлинно угадывал, когда всякая спит, а когда бодрствует. Знал их лучше себя самого и не считал это чем-то плохим. Он смирился сположением. Наверное, потому что у него отобрали свободу ещё в детстве, и было достаточно времени отвыкнуть от стремления к ней.
Но иногда, в такие вот жаркие дни, Кирго вновь вспоминал родину, и ему делалось обидно за себя. Тогда он шёл к морю и наблюдал волны. Так было и сегодня.
Море вдали было черно и подчёркивало линию горизонта, как будто обведенную карандашом. Ближе к берегу море отливало зеленью и бросало в глаза надоедливые блики. И, наконец, у самого песка вода была голубовато-синей, будто побеленной. Волны с силой ударялись о брег, брызгая пеной и вынося на него чёрные водоросли.
Кирго глубоко вдыхал свежесть и что-то напевал себе под нос. Казалось, он забыл обо всём, как вдруг над берегом промчалась белое пятнышко – чайка.
«У меня не будет ничего своего, как вот у этой птицы, – подумал он, – только воздух да соль. И куда она летит?». Евнух был справедлив: даже имя Кирго было дано ему теми, кто пленил его. По созвучию со старым христианским именем, позабытым от времени и слёз.
«Ладно. Пора идти, – заключил Кирго, – старик Малей завопит, а выслушивать – пытка».
Двинулся вдоль берега. Его персиковые шаровары пузырились от быстрых шагов. Выйдя на узкую тропинку, он отправился по ней и так далее и далее удалялся от моря.
Вдали виднелись редкие дома пастухов и крестьян: какой в один, какой в два этажа. Окна у них маленькие, на всех деревянные ставни. Цветом они были чуть темнее, чем почва пустыни. А плоские крыши присыпаны сухостоем на вид обычной соломы.
Кирго вышел на широкую дорожную колею. Справа от него было море. Слева уходили вдаль огромные поля, на которых виднелись ровные ряды маленьких деревьев. Зелень на их ветвях выцвела от палящего солнца; корни, пробивающие сухую потрескавшуюся почву, чуть торчали из земли. И если бы вы могли узреть те поля взглядом летящей в небе птицы, то увидели бы неисчислимое пространство, заполненное ровными рядами оливковых деревьев и испещренное дорогами. Прямота и безукоризненность рассадки походила на соты пчелиного улья, идеально отлитые в воске.
Пустыня жгла нещадно. Бледная кожа Кирго уже давно привыкла к местному климату и покрылась бронзовым загаром. Но всё же средь арабов он казался бледным и как будто бы чужим.
Вдали по дороге катилась повозка, запряженная двумя мулами. Погонщиком был старый сморщенный, как финик, араб, закутанный в лоскуты ткани. Повозка шла настолько медленно, что Кирго обогнал её. Ему в нос ударил резкий запах навоза, что невольно прибавило шагам прыти. Старик измерил юношу взглядом и продолжил смотреть в никуда. Мулы сделали то же самое. На горизонте, подобно задетой струне, дрожал горячий воздух. Кирго воображал себе, что идет по лесу, и в тени дубрав колышутся цветы и кустарники, а где-то вдали поют птицы. Однако вокруг царили беззвучие и духота.