Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 42



Курил Чуб неторопливо, не жадно, однако с основательностью, глубоко вдыхая и надолго задерживая дым в лёгких. Старательно смаковал каждую затяжку, прекрасно зная, что курева в доме больше нет; а бежать в киоск через три квартала он не ощущал никакого расположения.

Над его головой ласточки весело стригли крыльями безоблачно-синее небо. Чуб крайним углом зрения машинально следил за птицами, но думал совсем не о них. Ему было не до пернатой живности.

Мало-помалу припомнилось, что эту Марию он и в самом деле знал раньше: она жила на параллельной улице и была известна всей станице своим неукротимо распутным нравом ещё со школьной поры. По мере взросления её доступность нисколько не уменьшилась – напротив, Чуб помнил давний рассказ соседа, мужика семейного, степенного, но компанейского по «газу», о том, как они с товарищами из бригады в одну из рабочих суббот, неизменно сворачивавших в нечленораздельную пьянку, на камышовом клину у реки пускали Машку по кругу. То ли шестеро их было, то ли семеро, не в этом суть. Сосед – дядька не из брехливых, попусту мазать бабу дёгтем не станет.

Вспомнил Чуб и то, как, приехав в отпуск, зацепил деваху на дискотеке: он уже изрядно поддал, и ему было всё равно с кем, лишь бы поскорее да без мороки. Подвернулась Мария – и ладно. Тем более не уродина. Во время танцев они орали друг другу разное заигрывающе-похабное, поскольку сквозь музыку всё равно казалось невозможным ничего расслышать. А уж задумываться… Кому это надо? Пьяному человеку несвойственно напрягать себя мыслями о последствиях слов и поступков – как своих, так и любых посторонних… Таким образом, свободные от условностей трезвого мировосприятия, Чуб с Марией (если это была она) танцевали, целовались в тесноте и ощупывали друг дружку… Потом в разнообразных местах выпивали с друзьями и ещё с какими-то неожиданными бабами, снова пытались танцевать – и падали… Однако это помнилось уже совсем туманисто.

Всплыло также слаборазличимое – то ли во сне, то ли наяву: Чуб вышел в уличный сортир, ёжась спросонья от ночной прохлады, и во дворе, за дальним углом сарая, ему привиделась Мария – одетая в лунный свет на голое тело, постанывая и пьяненько подхихикивая, она жарко елозилась с кем-то. Кажется, с Андрюхой Фисенко… Или с Антохой Грищуком… А может, с обоими сразу, сейчас за далью времени не разобрать.

Через время в напряжённом мозгу обрисовалась слабо озвученная картинка – о том, как в сумраке потных простыней Мария, расхристанно и горячо нависая сверху, с ритмичными прихлюпами покачивалась из стороны в сторону. Словно цепкая субстанция из иного, более сильного мира, она быстро разрасталась, набирая вес, прижималась к Чубу, облипала его со всех сторон. А между всем пробивался её голос:

– Миленький, дорогой, любименький, я же теперь – всё. Вот честно-пречестно: я теперь – никогда, ни с кем больше, только с тобой!

Параллельные умодвижения Чуба были приблизительными, если не сказать кособокими. Они казались совершенно случайными отблесками и уж как минимум никому ничего не обещали.

Мария же, склонившись, застила собою половину мира, если не больше; она завзято налегала на Чуба всем телом и вздрагивала ногами, раскачивала грудью, благоприятствовала руками. Он старался обхватить её ноги целиком, не упуская из осязания ни одного изгиба, но это ему не удавалось. А голос Марии продолжал возбуждённым и просительным сверлом вкручивать Чубу в ухо сплошноструйные звуки самозаводного женского наговора:

– Ни с единым больше мужиком не стану! Ты лучше всех, мне ни с кем так не было! Знаешь, какая из меня жена получится? Ты ещё потом спасибо мне скажешь! Вот честное слово, самая лучшая жена буду, ты таких нигде и не видел! Нам так хорошо вместе, а будет ещё лучше! Нет, ты веришь? Скажи, веришь? Ну скажи-и-и…

Его воспоминания неохотно путешествовали по островкам прошлого, как мокрые болотные лягушки, через силу прыгающие с кочки на кочку ради остатнего пропитания снулыми осенними комарами. Или как отъевшиеся за световой день бабочки, тяжело перепархивающие с цветка на цветок в ожидании скорозыбистых сумерек, легкокрылой безопасности и близкого отдохновения.



…Упомянутого Марией разговора с матерью Чуб не помнил. Эта выдерга могла и наврать с три короба, хотя было что-то такое: мать кричала на него труднодоступным голосом, нависая в густом сумраке и по-клоунски размахивая памятным сызмальства самовязаным космопрядым веником, а Чуб в ответ матюгался и даже, кажется, плакал. Или, может, блевал. Бес его знает, о чём шла речь – теперь разве разбёрешься в суемыслии испарившегося момента… Потом будто бы грохотал гром, сопровождавшийся потоками воды, – и казалось, что небесная твердь, возмущённая космическим холодом, принялась стремительно оттаивать, исторгая из себя тяжеловесную мокрядь; и наступила ночь, полная неясных напряжений и готовая вот-вот разлететься на куски… Был ещё какой-то бред среди полупрозрачной пелены не то утреннего, не то вообще безвременного тумана и общего неудобства сознания, о который можно спотыкаться сколько угодно, да только всё без толку.

Но жениться?

Нет-нет, рассматривать подобную возможность Чуб не собирался ни в коем разе. Чтобы человека взяли и обратали из-за одноразовой нетрезвой промашки – вот так, сделав по утрянке твердокаменные выводы о его мимоходно-шутейном намерении? Экая мандрагора в сатирическом образе… Да ну их всех, и отца с матерью, и эту Машку чумоголовую. Ишь, прицепились всей сворой, ни за что ни про что вознамерившись отобрать у Чуба гордое и основополагающее мужское звание! А во главе этой бешеной своры – кто? Да во главе своры – конкретная умонепостижимая Машка, мозгожопая сущность женского рода, вообразившая, будто умудрилась залучить в хитросплетённую сеть снулого от алкоголя, ни в чём не повинного дембеля, принесённого случайным течением навстречу её объятиям в неосторожную минуту! Старалась-расстаралась, в одно ухо влезла, а в другое вылезла!

Бракосочетаться Чубу не хотелось, это он был готов утверждать с абсолютной точностью. Даже если ему и случилось ляпнуть матери сдуру что-нибудь ошибочное – такие слова определённо ничего не значили. Он дорожил своей свободой и не желал расставаться с ней даже под страхом неудобоваримой ситуации и дремучего родительского презрения.

Однако что делать в практическом наклоне? В какую сторону разрешиться сомнениями? Чем смирно ждать злосчастья и драмы, уж лучше совершить хоть что-нибудь, пусть самое бессмысленное и бесполезное, пусть до крайней степени нелепое и смехотворное, лишь бы не позорное. Но что конкретно? Сердитый волк в капкане сам себе лапу отгрызёт, а в руки охотнику не дастся. Но Чуб не до такой степени ощущал в себе животную природу, чтобы решиться на подобное.

Наилучшим сейчас казалось сесть в первый подвернувшийся рейсовый автобус или – без разницы – в поезд скорого следования, чтобы забыть обо всём, уехав куда попало. Это ведь просто замечательное спасение для ума и тела: развалиться подле толстого стеклооконного прямоуголья и, без усилий перемещаясь навстречу новой жизни, глядеть, как снаружи знакомая местность уплывает назад, в скудное и во всех отношениях малоприятное прошлое, к чертям собачьим!

Жаль, что подобный выход из бедоносного положения при всём желании невозможен. Ибо на любую, даже очень недалёкую поездку требуется денежное подкрепление; а ему-то как раз, хоть убейся, неоткуда возникнуть. Чубу легче было умереть, чем представить себя удовлетворительным для мало-мальски существенного путешествия.

Нет-нет, как ни крути, а нехорошо терять ощущение свободы воли. Всякое время переходчиво, а человек не должен поддаваться. Нельзя без зазрения разумных пределов плыть по течению случайных волн и прочих мимохлёстных веяний чужого ума.

Но не кончать же с собой, в самом деле. Хоть в знак протеста, хоть ради иных примечаний – всё равно без смысла. Если на то пошло, это жизнь, а не киношка, где широкими реками проливают человечью кровянку ради собственного удовольствия.

Мысль о смертовращательном выходе из нелепой ситуации бросила мозговые движения Чуба в новую сторону. Подумалось: может быть, на самом деле он уже давно умер – от чрезмерного алкоголя, под колёсами поезда, в проскользнувшей мимо смысла простодушной драке, да мало ли ещё по какому поводу, – и теперь просто не осознаёт этого факта, продолжая жить по инерции в своём путешествующем по космосу воображении? Вот ведь курица, бегающая по двору с отрубленной головой – она тоже вернее верного недопонимает, что ей назначена простая куховаренная дорога в суп или борщ, а не к грядке с жирными дождевыми червями, жужелицами, муравьями, гусеницами и кузнечиками. Разве Чуб в своём материальном основании чем-нибудь превосходит курицу? Абсолютно ничем не превосходит, смешно даже надеяться на лучшее мнение. Человек-Чуб и птица-курица – одинаковые живые существа, рождённые насмешливой природой для радости и прочих счастливых ощущений, однако так и не получившие существенной возможности понять, в чём они содержатся, не накопившие в достаточном количестве для умственного раскладывания по полочкам и потому не научившиеся отличать одно от другого, другое – от третьего, а третье – от четвёртого, пятого, шестого, седьмого… и бесконечно-хрен-его-знает-какого…