Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 8



Итак, ни одно из заявлений Гурджиева не должно сбрасываться со счетов как противоречащее науке. В свете открытий Бьюхэнена упоминания Гурджиева о психометрии священных сооружений обретают смысл. Но что конкретно он надеялся обнаружить?

Вместо того чтобы цитировать Гурджиева, его высказывания – часто туманные и требующие комментариев, – позвольте мне изложить его основную идею в своих собственных терминах.

Человек полагает, что его чувства говорят ему приблизительную правду о «мире». Чепуха, заявляет Гурджиев. Когда ему удавалось входить в состояния «объективного сознания», он постиг, что «в такие моменты, когда реальными становились эти ощущения, а обычная реальность каждодневной жизни, напротив, оборачивалась ложью… по сравнению с этой новой реальностью, реальность обыденная представала как сон». Ибо, за исключением чрезвычайных обстоятельств или моментов напряжения всех сил, наши чувства ленивы; вместо того чтобы сфокусироваться на мире, они довольствуются размытым изображением, как у пьяного, у которого двоится в глазах. Если я долгое время не буду прилагать никаких усилий, к примеру, буду слишком долго смотреть телевизор, то почувствую, что теряю ощущение реальности, что жизнь приобретает качество иллюзорности. Но если я, поймав себя на том, что ленюсь, заставлю себя совершить долгую прогулку под дождем и ветром, напряжется какая-то внутренняя мышца, и мир станет более реальным.

В обычных обстоятельствах мои чувства не показывают мне реальность; напротив, они скрывают ее. Половина вещей, которые я вижу, не более чем символы – книга, дерево, автомобиль; у них столь же мало свойств, как и у человечка на детских рисунках – «точка, точка, запятая». Но когда каким-то усилием напрягается «внутренняя мускулатура», мои чувства начинают «впускать» смысл. Я смотрю на дерево и вдруг вижу его индивидуальность: это уже не «дерево» вообще, оно становится самим собой.

Такое проникновение в смысл – осознание, что смысл этот вне нас, – одно из самых восхитительных ощущений, которые дано испытать человеку. Как ни странно, у нас есть врожденная склонность сомневаться в такой способности. Ребенок чувствует, что Рождество – самая чудесная вещь на свете; но когда он, объевшись сладостями и фруктовым салатом, просыпается среди ночи от тошноты и боли в животе, сама мысль об этих лакомствах и о Рождестве становится ему глубоко отвратительной. И поскольку подобных переживаний для каждого из нас жизнь припасает предостаточно, то со временем все мы начинаем подозревать, что жизнь – штука куда более мрачная и скучная, чем нам хотелось бы. Вот почему стала расхожей фраза: «Красота существует только в глазах смотрящего».

Однако поэт, выйдя весенним утром из дома, переполнен сознанием того, что мир, напротив, куда богаче и сложнее, чем может представить себе большинство людей. Сквозь его чувства прорывается «смысл», принося с собой половодье чистого наслаждения. И если он даст себе труд вдуматься в это, то в конце концов поймет, что почти со всеми людьми что-то «не так». Мы живем в узком субъективном мирке и уподобляемся человеку, страдающему жестоким насморком и не различающему ароматов более тонких, чем запах лука. Мы запеленаты в свои глупые, субъективные, маленькие смыслы и едва ли подозреваем огромность и множественность той удивительной Вселенной, в которой обитаем. Мы словно загипнотизированы, мы узники мира снов.

И хотя в «моменты прозрения» поэты постигают чудесную правду о Вселенной, им вряд ли удается действовать на основании этого откровения. «Возвращается свет обычного дня», и они принимают его как неизбежность, вместо того чтобы проклясть как лжеца и обманщика. Тем не менее, каждый раз, когда «отблеск смысла» пробивается к ним, они осознают, что можно что-то сделать. Возможно разбудить себя. Как? Во-первых, внимательным самонаблюдением. У нас столько чисто механических реакций, что если бы мы научились распознавать их или даже противодействовать им, то смогли бы контролировать себя – а это синонимично свободе. Во-вторых, побуждая себя к усилию. Большую часть времени мы пребываем в дремотном, безвольном состоянии, как Пожиратели лотосов у Теннисона, но, похоже, разум могут пробудить проблемы и кризисы. Многие неосознанно ищут критических ситуаций, жаждут драм, ибо это дает им ощущение полноты жизни. Гурджиев учился искать этого сознательно, как средства для собственного встряхивания. «Мне пришлось отказаться от всех ограничений – ограничений эмоциональных, ограничений восприятия или познания, которые я сформировал в себе, или они случайно сформировались во мне предшествующим опытом. Вскоре я понял, что годится любой объективный шок, встряска организма, при условии, что вызванный кризис достаточно безопасен, чтобы можно было вовремя остановиться – иногда у последней черты – на грани полного разрушения жизненных сил в теле». И метод, по которому он начал учить, основывался на том, чтобы почти постоянно держать студентов в состоянии бодрствования. Сартр говорил, что он никогда не чувствовал себя таким свободным, как во французском Сопротивлении, когда его могли в любой момент арестовать и расстрелять. Метод Гурджиева базировался на схожем представлении: мы могли бы достичь свободы, если бы постоянно находились в состоянии «кризиса».



Короче, Гурджиев начал с осознания того, что видение смысла – поэтом ли, святым – реально, не иллюзорно. Смысл – «там, за»; и мы должны уметь распахнуть свои чувства навстречу ему. Дух Земли говорит Фаусту: «Мир духа врат своих не закрывает, / Твое закрыто сердце, и чувства твои – спят». То есть, если бы мы нашли способ открыть собственные затворенные врата, мы смогли бы напрямую созерцать смысл, как научился созерцать его Гурджиев, «психометрируя» священные памятники.

В результате этих экспериментов Гурджиев решил, что постиг определенные повторяющиеся «смыслы» в форме законов – в частности, Закона Трех и Закона Семи. (Всем, кто хочет получить об этом более полную информацию, рекомендую прочитать книгу Успенского «В поисках чудесного».) Он постиг также, что «в мире существовали формы, которые были Вместилищами Знания». «Если бы я только знал, как отворить их, это знание можно было бы сознательно “извлечь”. Но я также знал, что современные цивилизации не помнят об этих формах, и чтобы узнать их местонахождение и прочесть их, нужно было каким-то образом заполучить карту древнего мира, содержащую точное описание и координаты существовавших в древности памятников и святынь».

В книге «Встречи с замечательными людьми» Гурджиев описал, как с помощью армянского священника он раздобыл такую карту и как взял ее с собой в Египет. Но последующие детали он опускает. В «Тайных беседах с мистером Г.» он более откровенен: «В особенности я мог ощущать необычные настроения старых предметов, и именно в таком состоянии я соприкоснулся, то ли случайно, то ли благодаря вмешательству высших – надеюсь, что высших – сил, с одним древним памятником. Именно от этого памятника, который я случайно «прослушал», используя определенную активную субстанцию в сочетании с несколькими древними словами, я узнал секрет взаимоотношений двух великих космических законов».

Изучающим мистицизм будет интересно узнать, что описания Гурджиевым его опыта высшего сознания многократно подтверждаются другими мистиками. Из этого со всей очевидностью следует, что наше обычное представление о сознании как о чем-то простом – неверно. Существует много форм и уровней сознания. Я приведу только один пример – описание переживания под воздействием закиси азота, взятое из книги Р. Х. Уорда «Записки наркомана»[11]: «Я… сразу попал в состояние сознания гораздо более полного, чем наивысшая степень обычного сознания, и последовательно продвигался вверх… во все более и более тонкие степени этой возвышенной осознанности». Он с удивлением отмечает, что вдыхание газа не сделало его бессознательным, совсем наоборот. После прохождения через стадию эмоционального переживания, «включающего в себя удивление, радость и всецело спокойную неизбежность, которой нет названия», Уорд описывает интеллектуальную сферу, сферу идей. Через эту область он проследовал слишком быстро, чтобы понять хотя бы одну из этих идей, но позже смог вспомнить пронзительное ощущение, что «все было единым, что настоящее знание было одновременно знанием о Вселенной и обо всем, что она содержит, включая меня самого».

11

R. H. Ward, A Drug-taker’s Notes, Gollancz, London, 1956.