Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 29

– Я случайно проходил… Гулял и вот, заметил вас.

– У вас есть время гулять? Я вам завидываю. Правильно? Завидываю?

– Завидую, – улыбнулся Сережа.

– Да, завидую, – Каролина засмеялась.

Засмеялся и Сережа. Теперь уж у него было право смеяться вместе с Каролиной, как вчера смеялись атлет и курчавый. Место было людное, прохожие вокруг шли густо и Сережа уже прикрывал, уже огораживал Каролину от постороннего напора, как это делали вчера атлет и курчавый, уже ощутил он счастливую свою близость к ней, недоступную иным, как недоступна она была и ему минуту-другую назад. Он вдруг почувствовал, что счастье, которое он вынашивал и вымаливал все эти дни, а может быть, вынашивал и вымаливал давно, с раннего молочного младенчества, с первого глотка воздуха, – счастье, молчаливое, как икона, когда-то висевшая в углу няньки Дуни, – это счастье откликнулось вдруг, обрело голос и пошло рядом с Сережей.

– Пойдем или поедем? – спросил Сережа.

– Пойдем, – сказала Каролина, – я мало бываю на воздухе… Погода превосходная. Превосходная – правильно? Трудное русское слово…

Она засмеялась. Смеялась она ослепительно.

– Немного ветренно, – сказал Сережа, чтоб только не умолкать, чтоб говорить и говорить с Каролиной.

– Ветренно? Но это на мне теплое. Это, без рукавов… Это правда баран.

– Какой баран? – засмеялся Сережа.

– А, это смешно… Это по-русски смешно. Правда баран – так по-чешски называется натуральный мех.

– Натуральная цигейка?

– Да, да… У нас в магазинах на шапках или шубах везде написано: правда баран.

Они говорили и смеялись без умолку, пока шли кружным путем, сначала вниз, к площади Восстания, по грохочущей широкой улице, а затем тихими арбатскими переулками.

– Здесь мы познакомились, – сказала Каролина, останавливаясь и указывая на старый серого цвета пятиэтажный дом, видневшийся вдали на противоположной стороне улицы, дом, где была квартира Кашеваровых-Рудневых.

Она указала пальчиком в глубину улицы, и Сережа вдруг смело наклонился и поцеловал этот указательный бело-розовый, как конфетка, пальчик. Каролина посмотрела на Сережу притворно строго, но глаза ее лучились, глаза играли, ласкали и миловали.

– Ты часто влюблялся, Серьожа? – спросила она.

– Нет, один раз, в детстве.

– О, детская, чистая любовь к девочке!… Клятва верности, да? И чем это заканчивалось?

– Ничем. Я выпил бутылку чернил.

– Чернила? Почему ты напился чернилом? Обычно напиваются ядом. Напиваются – правильно я говорю?

– Если б я выпил яд, то не встретил бы тебя. Это Бог помог.

– Бог? Ты верующий?

– Нет, но теперь может поверю.

Все произошло неправдоподобно быстро, все оправдало самое несбыточное.

«Вот почему говорят о любимой женщине: неземная, – с радостным трепетом думал Сережа. – Когда спокойное сиянье твоих таинственных лучей… Лишь теперь становятся по-настоящему понятны эти пушкинские строки… Что вы, восторги сладострастья, пред тайной прелестью отрад прямой любви, прямого счастья… Да, прямая, но неземная любовь…»

Уже в ресторане, за столиком, он заметил в Каролине и незначительные штрихи земного – три маленьких, красноватых прыщика на белой шейке, недалеко от розового ушка с поблескивающим камушком. Все остальное, однако, осталось неземным. За спиной у Каролины было зеркало, точнее зеркальная стена, и Сережа мельком все поглядывал в эту стену, где Каролина видна была сзади – хрупкие женственные плечи, прямая женственная спина. «Я люблю ее всю, – блаженно думал Сережа, – а вместе с ней всю Вселенную от края и до края… Как хорошо жить, как хорошо!»

В ресторане «Прага» Каролину знали. Видимо, она здесь часто бывала. Официант поздоровался с ней, как со знакомой, указал удобный отдельный столик и быстро принес заказанное Каролиной «рожничи» – жареное свиное мясо, посыпанное мелконарезанным сырым луком – и бутылку легкого чешского вина.

– Ты, Серьожа, можешь взять себе чешские кнедлики из творога. Очень вкуснятина. Мне жаль, нельзя из-за фигуры, но у нас есть тапёр, играет на репетиции, так он всегда берет две порции. «Это тот курчавый», – подумал Сережа и ревность заныла в его нутре, мгновенно набрав чрезвычайную силу.

– Что же он играет? – спросил Сережа, чтоб нейтральным вопросом остановить растущую тоску ревности.





– Что играет? О, разное… Чайковский или это… Та, pa-pa, pa-pa, pa-pa… Та, pa-pa, pa-pa, pa-pa… «Цыганский танец» Брамса…

– Ты часто здесь бываешь с этим курчавым? – не выдержал Сережа.

– С курчавым? Откуда ты знаешь, что он курчавый!

– Предполагаю.

– Да, действительно курчавый, волосы вьются. Он жид. Ты не пугайся, по-вашему, по-русски, это ругательство, а по-нашему, по-чешски, обычное слово, как чех и русский. У нас в Праге есть жидовское место – еврейский город по-русски, в самом центре… Правда, мертвый, там жиды теперь не живут, там музей. У нас тоже есть антисемиты, но здесь больше. Вы, русские, не любите евреев, я знаю. Мне Вадим рассказывал.

– Вадим – это курчавый?

– Да. Он композитор, музыкант, а работает тапером. Ему не дают дороги, потому что он еврей.

– Отчего же? – все острей чувствуя растущее раздражение против курчавого, сказал Сережа.- Он говорит неправду. У нас много евреев музыкантов и композиторов.

– Это которые приспособились… Мне Вадим рассказывал.

– Он врет! – уж не сдерживая себя, зло, тоскливо сказал Сережа, чувствуя, что Каролина, недавно еще близкая, начала от него ускользать к курчавому, хотя того и не было рядом. – Он врет! – снова зло повторил Сережа.

– О, Серьожа, у тебя ненависть, – она произнесла «ненависть» по-чешски, делая ударение на «а», – у тебя тоже ненависть к евреям…

– Только к одному, – сказал Сережа, – только к этому!

– О, ты ревнивый, как туркмен! У меня есть приятель, туркмен. Когда он сердится, у него белки глаз краснеют… Посмотри на меня, Сережа, посмотри…

– У меня глаза не краснеют. И я не сержусь.

– Нет, сердишься… Посмотри, посмотри… Посмотри! – вдруг приказала она негромко, но властно.

Он подчинился, глянул своими темными в ее светло-карие. Надсадно ныло под сердцем, давило и теснило. Он хотел отвести глаза, однако не посмел, подчиняясь властному взгляду Каролины. Меж тем глаза Каролины начали сужаться, морщинки обозначились на коже, подкрашенные ресницы дрогнули.

– Ты, Серьожа, моргаешь, – сказала Каролина и засмеялась, обнажая маленькие, мышиные зубки.

Сережа тоже облегченно засмеялся, вдохнул глубоко, точно минуло что-то удушливое.

– Вот теперь ты другой, – сказала Каролина, – теперь ты обаятельный. Теперь в тебе не ненависть, а ласка… Ласка – это по-чешски любовь.

– Ласка, – повторил Сережа, красивое слово.

– Славянское слово. А в вас, русских, много азиатского. Москва – азиатское слово и город азиатский. Арбат – это тоже азиатское слово. Ты не обижаешься? Сильва, когда я так говорю, всегда обижается. Она хорошая, а муж у нее питомец.

– Питомец? Какой питомец? Чей питомец?

– Просто питомец, – сказала Каролина и постучала себе пальцем по лбу. – Ах, опять смешно… Питомец – это по-чешски дурак.

– Питомец комсомола, – сказал Сережа и засмеялся. – Я вчера в газете читал, когда ждал тебя…

– Ждал меня? Ты вчера ждал меня? Где?

Сережа почувствовал, что жар прилил к его лицу.

– Я уже тоже путаю… Я хотел сказать: думал о тебе и читал газету, а в газете – «Питомец комсомола».

– Питомец комсомола,- Каролина залилась своим волнующим, звенящим смехом. – Очень смешная связь меж чешским и русским, – сказала она, отсмеявшись и вытирая глаза платочком. – Когда русские приезжают к нам в Прагу, им многое кажется смешно… Всюду висит – «Позор». «Позор» – объявление такое повсюду написано: и на железной дороге, и при автопереездах… «Позор» по-нашему – внимание, осторожно.

– Красивый город Прага? – спросил Сережа.

– О, Прага злата… Золотая. Это надо повидать и тогда лишь разуметь. Пшиконы, Вацлавское напесте, Сметоново набрежина, где я работала в Народном дивадло… Это наш оперный театр, как у вас Большой. Ты хочешь приехать в Прагу, Серьожа?