Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 9



Пять шагов прямо, затем три шага налево. Опираясь на стену, я прошёл в то, что некогда было гостиной. Не было никакой мебели, цоколь люстры вывернулся в страшную спираль, а на стенах виднелись остатки обоев, цветочный узор которых бесил меня, когда я смотрел на них сквозь письменный стол, заваленный школьными учебниками. Щёлк. Это включилась гудящая трубка чёрно-белого «Горизонта», который ловил всего три телепрограммы. Конец предыдущего слайда, щёлк. И где-то на кухне зашипела выдуманная мной радиола. Щёлк, и вот я стою у окна, смотря на рабочих во дворе, что ждали заветного часа, потягивая чай из объёмных термосов. Они смотрят на меня, стоящего возле оконной рамы, как когда-то смотрели на меня Аркаша, Саня и Андрей, зазывая меня на улицу. Щёлк, и вот уже нет никаких рабочих, а есть лишь детская площадка со ржавыми качелями, песочницей и турником, двумя скамейками и разбитым возле них палисадником. Щёлк, и вот уже Лаваш пытается попросить у ПодайПатрона мелочь на опохмел, а тот замахивается на него в ответ, обещаясь вызвать милицию. Так никогда и не вызовет.

Щёлк! И стало казаться, будто бы весь окружающий меня мир – лишь злая выдумка, неправда, эрзац, симулякр; что сейчас залетит в эту разбитую оконную раму сквозняк, поднимет меня, маленького, песчанистого, упрёт меня в потолок; что вот он я, ничтожный, кружусь, кружусь, кружусь опавшим отклеившимся листочком обоины, и нет меня, никогда не было, как не было ни прожитых мною беспечных лет; не было ни мук, ни слёз, ни разбитого сердца; что всё вокруг – пустое и пошлое, ничтожное, как ничтожно время; что я сейчас проснусь, продеру веки, открою глаза, а там…

1

– Ты будешь вставать, скотина эдакий? – бабушка молодцеватым движением сорвала с меня одеяло так, будто бы презентовала новый автомобиль. – Я кому сказала ещё вчера: потом почитаешь, нам просыпаться в шесть!

– Но ба-а-а-а… – свёрнутый изюмом, я шипел, пытаясь спрятаться от ядовитого солнца в подушку. – Сейчас лето, а дед всё равно никуда уже не уйдёт.

– Ах, не уйдёт… Да я тебя сейчас, сволота, вместе с ним положу!

Уворачиваясь от хлыста, оригинальным образом сделанным из простыни, я спросонья побежал на кухню, где уже пузырилась и булькала покрытая корой овсяная каша. Мама была дома, как и положено быть дома всем учителям русского языка и литературы в середине лета, и теперь, разгоняя скуку и считая дни до поездки на моря, она каждодневно кухарничала возле единственно работающей конфорки нашей электроплиты. Верно сказано: чем старше дама – тем вкуснее борщ, и в тот период моего детства она была очень и очень молода, поэтому я ковырялся в густой и застывшей на тарелке каше, словно передо мной поставили ломоть гончарной глины. Спираль, висевшая на люстре, давным-давно выветрилась, поэтому то на окно, то на фрукты, то на корзину с печеньями попеременно садились мухи. Кажется, это был мой шанс. Дождавшись, пока одна из несчастных не прижужжит на край тарелки, я тут же вскрикнул: «Мам, я это есть не буду!», на что с не меньшей долей учительского софизма она ответила: «Каша хорошая, просто ты – говно.»

Мама никогда не была жестокосердным человеком; напротив, я не обижался на такие подковырки, ибо незнамо в какие года, совершенно не разговаривая об этом, мы как-то условились подкалывать друг друга по поводу и без, прекрасно всё понимая про себя. Делать было нечего – бой проигран, и я с неутомимой целеустрёмленностью экскаваторщика принялся за повинность, в то время как бабушка бегала по квартире, наводила суету и паковала нужные для неё вещи. Предстояла поездка на кладбище.

Можно перенести Новый год и Рождество. Можно отменить день рождения. Ежегодная поездка к деду на кладбище наступит всегда, в один и тот же день, час, с точностью до миллисекунды; и значило это, что в прихожей на гвоздике уже висел мой мешковатый костюмчик «на вырост», в котором меня наверняка увидели бы во дворе, а, как следствие, засмеяли. Я уже слышал ехидные «Классно выглядишь!» от Аркаши и Сани и поэтому тянул-тянул-тянул как мог минуту переодевания, и уж только когда бабушка пошла закрывать «на всякий пожарный» газовые вентили, я с неохотой втиснулся в пиджак.

В театральном кружке, куда я ходил после школы, после нескончаемой череды скороговорок, мы делали интересное упражнение. Открывался шкаф, и преподаватель по очереди доставал нам всевозможные костюмы и маски – от Буратино и Пьеро до королей и маркизов, от солдатских кителей до генеральских эполет. Надевая всё это, мы должны были, как представляли себе по детской фантазии, оправдать перед преподавателем наш костюм. Если я был в костюме собаки, мне было положено гавкать на всех своих сокурсников и есть конфеты с рук. Если я был в костюме клоуна, мне приходилось падать на банановой кожуре. Просунув свои руки в лацканы пиджака, я вообразил себя взрослым.



Выходя из подъезда, я с облегчением обнаружил, что во дворе не было никого, кроме ПодайПатрона, который ковырялся возле своего оранжевого «Москвича», пытаясь не то поменять свечи зажигания, не то ремень ГРМ. Вообще-то, на самом деле его звали дядя Боря, и он страшно сердился, когда его называли как-нибудь иначе. Но ПодайПатрон был таким человеком, которым сердится на всё и всех: лавочке под его окнами, принесёт ли почтальон повестку слишком поздно – дядя Боря, хоть и был по натуре своей очень добрым и работал мясником на рынке, всегда не упускал случая спустить собак на первого попавшегося на руку, если это, конечно, не была его жена, перед которой с грозой двора случалась удивительная метаморфоза, превращая грудастого великана в покладистого подкаблучника. Да и сам дядя Боря в таких случаях становился каким-то мягким, пластилиновым, сжимался куда-то в себя, и только слышно было: «Конечно, солнышко» или «Муся, не сердись».

И я стоял возле крыльца и смотрел на ПодайПатрона, на его работу, смотрел на его солидольные руки, как реки пота стекают по его выпирающему лбу, как ловко и умело тот орудует гаечным ключом, будто бы сталь являлась какой-то частью, протезом, продолжением руки, что мне хотелось бросить прямо за землю вонючее мусорное ведро, да подойти, подбежать, пожать ему руку, помочь ему; и пусть горело бы синим пламенем и костюм на вырост, и кладбище, и все ритуалы. И тут, будто молния, меня ударило фразой мамы про него, сказанной когда-то вскользь: «Мясник и есть мясник». И я пошёл в сторону мусорки, даже не удостоив его кивком.

Возле нашего дома стояло три контейнера с отходами, за которыми мусоровоз приезжал, быть может, раз в месяц, а то и того реже. Это была могучая, деятельная страна, целиком и полностью отданная во власть Мадам Чаепитие. Злые пташки наградили бомжиху Катрин данным титулом из-за того, что она имела обыкновение разливать настойку боярышника в белоснежную фарфоровую чашечку, которую она держала в кармане своей фуфайки кристально чистой. На данный момент Мадам Чаепитие развлекала себя тем, что доставала из правого контейнера бутылки и ставила их на асфальт. Постукивание стекла и скрежет их об металлический ящик, да и сама работа столь увлекли её, что она чуть не подпрыгнула от испуга, когда я поздоровался с ней.

– А, Дим, ты! Salut! – поправляя чёлку, улыбнулась Катрин. – Будешь чаю?

– Здравствуйте, Екатерина Ивановна! Нет, спасибо, поговаривают, что у людей от вашего чая голова болит. А что это вы делаете?

– Да совсем никакого порядка нет! Посмотри, как бак облупился, весь трещиной пошёл. Я сейчас бутылочки найду, обмою их на колонке, сдам и кисточку с краской куплю. Тебе какой цвет нравится?

– Мне? – я озадаченно начал перебирать в голове все нравившиеся мне тогда цвета. – Пусть будет малиновый.

– Лучше зелёный, – подмигнула мне Мадам Чаепитие. – Зелёный цвет успокаивает, а мне в таком возрасте нервничать доктор не позволяет…Батюшки – святы! Да ты как-никак женихаться решил?

– Я? – я оглядел свой костюм с головы до пят так, будто бы тот только-только на мне очутился. – Да нет, Екатерина Ивановна. Это мы так… к деду. Сегодня ж…