Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 17

О Хлебушкиной, которая им хлеба дала

быль

Там были голодные, скрюченные ребята. И был с ними калека Исаак. Раненый, контуженый, стреляный, простуженный. Руки-ноги ему на фронте перебило, не помнит, как и домой добрел.

Хотел Исаак ребят накормить, да нашел в кармане только пуговицу. Хотел ребят распрямить, – не хватило сил. Так и сидели они в узбекских кибитках – тощие, злющие, как зверьки. А возле них лежал Исаак, шинелью накрытый, больные руки-ноги под себя подбирал.

Пришла однажды Самойленко из Наркомпроса, с собою Антонину Павловну Хлебушкину привела и говорит:

– Иди, Исаак, отдохни.

Исаак поднялся, шинель на плечи накинул и побрел отдыхать, куда – никто не знал.

А зверьки смотрят на Антонину Павловну, будто думают: «Хорошо бы тебя, Антонина, слопать. А Самойленкой закусить». Так и на заборе написала: «Убьём тебя, новый директор!»

А Антонина не из таких. Антонина своего двухгодовалого сына схватила в охапку, принесла зверькам, положила на вшивое одеяло и говорит:

– Вот вам, убивайте покуда.

А сама пошла.

У соседнего детского дома выпросила двадцать кило свеклы, в Наркомпросе – пять буханок хлеба, дома у матери – кастрюлек, у знакомых – посуды. Притащила всё к зверькам, говорит:

– Вставайте теперь. Варить будем.

Смотрит, а зверьки-то с сыночком на вшивых тех одеялах на четвереньках ползают, забавляются. Сынок хохочет, а зверьки: «Гав-гав! Р-р-р!..»

Затопили они рваными галошами, стали свёклу варить. Потом разделили поровну и поели с хлебом.

Вот и не захотели они ее убивать…

Секретарь узбекского комсомола Ядгар Насреддинова, худенькая девушка с косичками, душой болела за детский дом. Она попросила все другие комсомолы помогать, кто чем может.

И они помогали.

Однажды в декабре 1942 года в Москве выдавали крупные маринованные сельди. Аня Панкратова и говорит своим подругам – Масловой, Уткиной, Бирюковой и Шелудаковой:

– Подруги, не будем этих сельдей есть. Направим их в Ташкент, в наш подшефный детский дом, пусть полакомятся.

И направили.

А у военных строителей было иначе. Там они посовещались, ремни на один пролет поубавили, Карай-Беда и говорит:

– Будем, товарищи, им каждый день по восемь-девять пайков посылать.

Помогали, кто чем мог: Оренбург – пшеном, Киров – сушеными грибами, фронт – добрым словом.

«Здравствуйте, всенародная советская мать, Антонина Павловна!» – писали ей с фронта.

А что она сделала-то, а она ничего. Ездила в Клин, брала там кое-кого.

Кто сам мог есть, тому хлеба давала, а кто сам не мог, тому питательную клизму ставила.

Сама в семиверстных сапогах, в телогрейке, мода-люкс по тем временам. Худенькая, востроносенькая – уж какая там мать, тем более всенародная.

Однако обзавелась она сыновьями. Доставалось ей по пятнадцать – по двадцать сыновей в год.

А с ним, значит, было так. Сначала он был сыном законных родителей. Жили они под Ленинградом, в селе, пока немец не пришел, а когда пришел – перестали жить. Отца повесили, мать засекли, а Витя в лес убежал. Сидел там волчонком, потому что от людей уж ничего хорошего не ждал.

Однако подошли советские части. Был меж нашими одинокий полковник Глебский. Отмыл он, отогрел пацана и сказал ему:

– Будешь мне сын.

Так бывало вовремя войны. Стал Витя – Глебским. Поехали они с отцом в Ташкент. Отец побыл немного в мирной жизни, а потом снова уехал на фронт, чтобы добить зверя в его логове. Пока добивал, самого ранило да контузило. Приехал он насовсем в Ташкент, не успел немного с сыном побыть, а его уж и на лафете повезли.

Случилась меж теми, кто за гробом шел, Хлебушкина. Она Витю привела к себе, слёзы утерла и сказала:

– Будешь мне сын.

Был Витя один раз сыном, был другой раз сыном, стал дважды сиротой. Выбрали его за это председателем детского совета. А Антонина сыночком назвала.





Военный гостинец сладок да недолог.

Съели они пшено, съели грибы, съели селедки. Вот и пришел однажды к Антонине повар Карим.

– Антонина, Антонина, – говорит, – кушать надо, а варить нечего.

Села Антонина плакать. Думает: «Где же я столько провизии наберусь – на двести ртов?»

Подходит сзади Витя Глебский со старшими ребятами, окликает ее:

– Мать…

– Чего тебе? – спрашивает Антонина Павловна.

– Полно плакать-то, – говорит Витя. – Дай нам метрики. Мы с ребятами на фронт подаёмся.

– На фронт?.. Чего вы там забыли, на фронте?

– Сражаться будем. Наше дело правое. И аттестаты получать. Ты нашими аттестатами всю свою ораву прокормишь. Дай метрики, мать.

Не дала она им, конечно, ничего, кроме материнского поцелуя да легкого подзатыльника.

Но всё-таки после этого нашлась она что варить. Брюковки или там или свеколки мороженой, но, как сейчас помнит, сварила.

Сыновья были разные: беленькие, черненькие, каштановые. И появился один рыжий. Его привезли из блокады. Он вытягивал шею и ловил воздух ртом. Но потом, когда он поймал, надышался, ему сказали:

– Еды у нас не очень много, но тебя-то, дистрофика, накормить хватит. Ешь!

И он стал есть и съел сколько мог.

– Наелся? – спросили его.

– Наелся…

– Ну, теперь утрись, да пойди, отдохни.

Он отдохнул, но потом снова почувствовал признаки голода. И подумал было пойти об этом сказать. Но ему стало совестно. Он знал, что еды осталось немного, и не смогут ему всю скормить.

Тогда он подумал, что раз еды мало, то всё равно на всех не хватит и от неё никто не станет сыт. Но ему было совестно.

Тогда он подумал, что если встать ночью и съесть ту еду, то вовсе никто не узнает. Но ему было совестно.

И тогда он пошел.

Он разбудил двух дистрофиков, чтобы не так было страшно, и сказал им, что у него есть еда. Дистрофики при этом моментально вскочили, так как спали и видели еду во сне.

Они вдвоём держали веревку хилыми своими руками, а он, обвязавшись ею, спустился вниз. Там, в холодке, на шнурах, чтобы не достичь было крысам, висели две военные колбасы.

Тогда он сломал одну и стал есть, а сверху на него глядели дистрофики, упрашивая большими глазами о колбасе. Он, не переставая есть, кинул им кусок, но в отверстие не попал, и кусок шлепнулся в пыль. Он скоро почувствовал, что колбаса была очень соленой. И ему захотелось пить. Рядом стояли бутылки с хлопковым маслом. И он пил, задрав голову, а сверху смотрели большими глазами дистрофики, умоляя о масле и о колбасе.

Он сунул кусок колбасы за пазуху и приказал им, чтобы вытаскивали, и они потянули веревку изо всех сил. Но известно из каких-то законов физики, что двум дистрофикам одного не поднять. Когда он понял это, он стал просить, чтобы они хоть спустили ему воды. Но они, не желая без колбасы быть виноватыми, бросили веревку и побежали на тонких ногах.

Утром его нашли с запекшимися губами и стали промывать изнутри и снаружи. Он был жив, раз вытягивал шею и ловил воздух ртом.

– Наелся? – спросили его.

Он прошептал:

– Наелся…

– Ну, теперь утрись и пойди, отдохни.

Это ему сказали блокадники: три брата Бурштейны, Валя Андреева, Зоя Лаврова и другие.

А Антонина погладила его по рыжей стриженой голове, потому что и это был ее сын.

В Варшаве, когда умолкли дойры и она встала, сияющая, около рампы, ей устроили бурную овацию и вручили диплом. Но это спустя много лет после того, как она осталась под тёмным ташкентским небом одна, с братишкой Фархадом.

В Москве её, тоненькую, юную, со множеством блестящих косичек, приветствовала молодежь всего мира. Но это потом, а сначала она взяла Фархада, своего несмышленыша, за руку, и они пошли в детский дом.