Страница 13 из 33
— Да нет, давай ты.
И после долгой паузы ты услышал:
— В этом вся твоя любовь.
И ты с усмешкой сказал (что-то иное имея ввиду):
— Как бы дал сейчас.
— Да? Ну-ну…
И ты встал из кресла, и взял из ее руки кружку, и поставил на стол, и все это было легко, но происходило как не с тобой, и когда она ахнула и закрыла лицо руками, а твоя ладонь вдруг стала горячей — в сердце что-то оборвалось, и, оказалось, что за окном гудит ветер, и где-то стучат часы, и каплет вода в умывальник… Порывалась уйти, ты не пускал, закрыл входную дверь, лепетал что-то в духе «ну хочешь тоже ударь меня», и, когда лицо твое горело от полученных затрещин, а она от гнева все хорошела и ветер в ее лице нарастал, и все это было — глаза в глаза, и ты подумал (а голова моталась из стороны в сторону) что-то про этот ветер, который только и есть — в лицах по-настоящему смелых людей, или красавиц, чья красота… и тут ты отступил на шаг и сказал:
— Мм. Мне больно…
Нереальная ночь… Потом она долго бродила в темных залах и оттуда порой доносились считанные пианинные звуки. Когда она появилась, в ее руке была ваза с печеньем.
— Слушай, какое он вкусное. Попробуй.
— Вкусное.
— Тут есть душевая? У нас в доме отключили горячую.
… Ты сидел в сухом и теплом подвале детсада на ступеньках и слышал как шумит вода в бойлерной. Ты подумал «она ж забыла полотенце» и держал его в руках — полотенце приятеля. А тусклая лампа была в решетчатом колпаке, и время шло, и вода за дверью шумела, и шум был каким-то горячим, и хотелось тут, на ступеньках, съежась, провести многие годы, если б не чувство вины, но занавешенный водой голос за дверью позвал твое далекое-далекое имя, и ты вошел, и сначала в горячем тумане ничего не было видно, и ты стоял, и смотрел на конусообразный водопад в центре бойлерной, и сверху, с облупленного потолка, с переплетений труб, опутывавших как лианы, все помещение, капала, созданная из пара, вода, а по-над полом извивались белые струи ледяного воздуха ночи, сочившиеся сквозь забитое досками оконце. И в каскаде воды она улыбалась тебе…
А утром лиловое рассветное небо сгустками алело в далях, листва деревьев бесшумно ложилась на асфальт, на немых перекрестках мигали светофоры. Ты провожал ее и вы шли по улицам, где не было ни людей, ни машин, ни трамваев. Главная улица простиралась на милю вперед — сначала под уклон, а потом плавно вверх. В просветах меж зданий стыли корабли в бухте — тоже молчащие. Слышались ваши шаги, их эхо. И дыхание, пар которого этим утром стал явственней.
— Отчего так: светает, а ни души вокруг, — сказал ты. — Одни мы.
— Потому что был перевод времени. И потому что воскресенье.
— Как будто всех выселили перед чумой или цунами, а мы и не знали.
Ты остановился завязать шнурок на ботинке, и, перед тем как догнать ее, смотрел ей вослед.
— Эй!.. — вдруг обернулась она. — Гляди…
На другой стороне бухты, по шоссе, петляющему по подножьям холмов, почти не слышно стрекоча, что-то двигалось и — пылало, и языки пламени, отрываемые скоростью от объятого огнем движущегося средства, отлетали, отставая, извиваясь, и зависали в воздухе, погасая. Ты взял ее за руку и она не отняла ее, и вы провожали взглядами горящий объект, что скрывался за мертвенно-белеющими многоэтажками, и выныривал, продолжая путь, и исчез за холмом, и тишина стала целой.
— Что это?…
— Кажется, мотороллер, с фургоном.
Рассвет ширился над морем, надвигался на бледно-фиолетовый город, чьи крыши и верхние этажи уже алели в холоде утра.
Вернувшись назад, ты уснул, а когда проснулся — был догорающий день. И ты пил чай в сумрачной кухне, а за окном шумели, качались деревья под северным ветром и светило предзакатное солнце. И потом ты расставлял посуду, наводил порядок, закрывал, вставая на подоконники, хлопающие окна во всех просторных залах — и везде возникали, восставали сжимающие горло пейзажи в потоках ветра и солнца…
… И ветер пасмурного дня десятого века шевелит волосы на голове старика, окруженные побитой короной из белой жести. На его лице, лице морского скитальца и умелого воина — глаза как два пещерных озера. Чисты и печальны. Он видит дельту реки на восточном крае земли, куда он дошел с остатками каравана парусных лодок, движимый неутолимою жаждой браги открытий. Мириады островков в лохмотьях тумана — насколько хватает зренья… Можно разглядеть тростниковые челноки обитателей этого края.
«… И мы поняли — нам никогда не завоевать землю с таким странным пейзажем…» — звучит голос этого старого человека, в моей голове мешаясь с музыкой, такой же тихой, небывалой и сокровенной, как и вид водного пространства с островками, образующими, верно, каббалистические письмена — о, если б увидеть их сверху, в полете, обхватив шею исполинской птицы…
И старик шевельнул губами — сказал о возврате домой, не зная, что там, на родине, было большое наводненье…
И я вижу золотой купол королевской башни, возвышающийся над океаном — купол и все. Воды уже успокоились и прибывать перестали.
Итак, всю страну покрыла серая вода, всю, кроме купола на розовом основанье с парой длинных узких бойниц. Такая спокойно горящая стеариновая свечка…
Но утонул и дракон. И его туловище, покачиваясь под толщей воды, тянется по винтовой лестнице башни, по ее переходам и перекрытиям. Он так и не добрался до двухлетней дочки короля, которая играет на полу с тряпичными и соломенными куклами при бледном свете дня, льющемся из бойниц. И эта девочка — моя сестра Анастасия, Настька, и это тот день, когда мне не разрешили взять ее на елку к нашей родне из-за слабого здоровья, и я, уходя, обернулся и увидел ее под наряженным новогодними шарами можжевеловым кустом, чихающую и играющую себе в свои игры…
… Вечернее стадо прошло, прохрустело по влажным от минутного дождя камешкам хуторской дороги. Однородное звяканье жестяных бубенцов оросило окрестный эфир мимолетной, забытою скорбью.
Немолчно гудит телеграфная линия, чьи серые столбы тянутся вдоль дороги. Ветер волнует травяное море заливного луга за близким загоном конюшни. Явь — столбы телеграфа, стебли травы, пара лошадей, невесомо носящихся в пространстве загона, искалеченный тарантас, увязший в размокшей навозной жиже, отражающей хмурое небо с изжелта-малиновыми прожилками заката — все кажется фотографически-крупнозернистым.
На скамейке у дедовского дома я сижу с тобой рядом, мой давно умерший друг. Я положил руку тебе на плечо, а ты рассеянно отираешь ладонью капли дождя со своего лица. И отчего-то я знаю: что б ни случилось — не струшу…
И в мире разлито блаженное и томительное предчувствие счастья, надежды, тревоги…
Забрали Тимоху в армию. В день, означенный на повестке, он не явился в военкомат из-за гриппа. Только через несколько дней друзья тихим вечером проводили его. Деревья уже облетели, вечер был тепел, тускло светило солнце. Мать, лишь вышли из подъезда, заплакала, и Тимоха уговорил ее вернуться домой. Набор уже закончился, у военкомата было безлюдно, стоял автобус, в нем сидели трое обритых наголо парней. Это были студенты, которым дали возможность досрочно сдать сессию.
— Ох ты, а я-то так и не постригся. Гошка, как у того звание?
— Прапорщик.
— Товарищ прапорщик, это самое, а ничего что я не пострижен? — спросил Тимоха у военного, курившего на крыльце.
— В части сержант пострижет, — мрачно ответил военный.
— Да, радости мало. Знаю я эти пострижки, — сказал Женя. — Слушайте, а может еще успеем в парикмахерскую? Долго еще стоять будем?
— Нет, пусть садится. Сейчас шофер придет.
— Слушай, Тимошка, пальто жаль твое. Давай я тебе куртку дам, а пальто — вернешься — доносишь. Шикарный демисезон. Матери твоей отнесу.
— Ага, давай, Жек. Да ты сам его носи лучше. Я ж приду вот такой вот закачанный, ха-ха.