Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 33



— А у вас спиртное что-нибудь есть? — спросил Тимоха.

— Коньяк.

— Замечательно. По «пятьдесят» два, пожалуйста.

— Я вам в кофейные чашки налью, у нас безалкогольное заведение.

— Мне, наверно, нельзя, Тим, — сказал Саня. — Мне сегодня или завтра кардиолограмму будут делать.

— Ерунда. Это только на пользу. Скажи тост.

Александр серьезно посмотрел Тимохе в глаза и сказал:

— За тебя и за меня и за наших друзей и за море и за музыку и композиторов и певцов и писателей хороших.

— А художники как же, — засмеялся Тимоха, — ну, балерины там разные, профессора, крестьяне, космонавты?

— И за них тоже.

Облачность, видимо, стала совсем тонкой — в павильоне посветлело. Звон посуды — на кухне и в мойке — стал явственней.

— Расскажи что-нибудь, Тим.

— Что бы тебе рассказать такого? Вот в армию ухожу.

— Страшно? — сказал Саша с набитым едою ртом.

— Да нет. Как-то странно. Не верится. — И Тимоха огляделся по сторонам: посмотрел на море за стеклом павильона, на мокрые серые пляжные лежаки, волейбольную площадку. — Дни какие-то долгие, что ли стали. А неделя проходит — будто мелькнула…

— А если ты попадешь… ну, в горы в эти?

— Да навряд ли. Оттуда и войска уже скоро все уйдут. По радио слышал. Сколько тебе еще в санатории быть?

— Дня три наверно.

— Скучно?

— Нет. Я книжку читаю. Эдгара По.

— Я читал такую.

— Там рассказ — как людей живыми, случалось, хоронили. Ну, эпилептиков всяких. Как они там просыпались в гробах потом.

— Да, потрясающий рассказ.

— Я когда читал — подумал: вот бы сейчас радиосигнал изобрести. Передатчик. Если проснешься в гробу, чтоб можно было дать знак людям.

— Хм. Так ведь, говорят, что в мертвушке все внутри вырезают у человека.

Саша, помолчав, промолвил:

… — Жаль, я про это и не думал.

— Да, это было б изобретение…

— Как Женя поживает?

— Вот непогода пройдет — поедем на острова. Он какой-то фильм хочет снять на любительской пленке. Меня. Тебя. Гошку. Сестру свою.

— Про что фильм?

— Он читал сценарий, — Тимоха рассмеялся. — Но я ничего не понял. Абстракция какая-то. Олени, осьминоги, дирижабли, обезьяны, флаги. В небе взрывы какие-то. Пантомима, автомобиль старый. Мотоциклетка. Вот эта самая, скорей всего.



— А мы что там делать будем?

— Тоже я не понял. Ну, он там на островах и оленей — снимет. Обезьян — в зоопарке. А где дирижабли достать?

— Это неважно, — сказал Саша. — Неважно, что снять вместо дирижабля. Главное — подразумевать его. Наверно.

— Там еще сны. Огнеметчик ходит. Небритый. Улыбается. Поет. Ждет чего-то. День такой задумчивый. Музыка. Какой-то маленький человечек, навроде эмбриона, спит на лопасти пропеллерной. А самолет в небе летит, а по берегу ангел, то ли архангел идет, я этого совсем ничего не понял, и на воду переходит потом.

— Грустное кино.

— Да почему? Мы с Гошкой смеялись.

— Не знаю. Грустное.

— А ничего, если я покурю, можно?!..

Женщин а за стойкой, протирая полотенцем тарелку, посмотрела на Тимофея, и, после паузы, сказала:

— Почему нет?

Солнце, наконец, выглянуло, и, ставший золотым дождь, окончательно иссякая, зашумел горячо и нетерпеливо. В павильон, шумные и веселые, вошли вымокшие до нитки рабочие, забивавшие досками на зиму окна и двери тира, «проката», пляжного фотоателье (Тимоха и Александр, проезжая, видели их, понурых, под дождем). Задвигались стулья, раздался смех. Море, там где на него падал свет вечернего солнца, стало лазурным, радостным. Мокрые лежаки и деревянные столбы волейбольной площадки влажно заблестели. Окреп ровный западный ветер, разгоняя остатки облачности закончившегося шторма. Как-то так чувствовалось в тепле павильона, что на улице — ветрено…

— Давай еще что-нибудь возьму, а, Сань?

— Сладкое что-нибудь хочется.

— Там конфеты есть. По яблоку еще возьму. Сейчас.

— Тебе бывает, Тим, как будто вдруг становится пусто-пусто?

— Да нет, пожалуй, — Тимоха хмыкнул, пожал плечами, и продолжил, улыбаясь, и почему-то снова оглядываясь вокруг: — Все время радости ждешь. Хотя и так радостно. И все равно ждешь. Не получается не ждать.

… Помнишь? — после вечернего заплыва (я в тот вечер глубоко нырнул и открыл в воде глаза и было жутковато: темно, и мохнатые стебли водорослей касались тела) — мы разлеглись на остывших камнях запустелого берега. Тусклая половина солнечного диска отбрасывала ступени отражений в виде шевелящихся овалов на плавно закругленные гребни невысоких, частых и ленивых волн. Думалось о некой музыке, подобной таким вот винного цвета овалам на фиолетовом, на лиловом…

Бросив в меня камешек, ты сказал:

— Смотри…

Я приподнялся и сел, и, чувствуя, как отпадает сор, прилипший к мокрой спине, смотрел на зрелище, знакомое по картинкам юмористических газетенок: в миле от нас — корма военного транспорта почти вертикально стояла над водой и уходила вниз, убывала незаметно и стремительно, как и тогдашнее дымно-пурпурное, мемориальное солнце.

Слышался лишь спокойный плеск волн, мягко ложившихся на берег. Было очень тихо. Веером от корабля расходились черные точки — головы пловцов. Взмыла сигнальная ракета, оставив застывшую, чуть колеблющуюся траекторию. Зеленая, ракета долго висела-погасала в близком небе, покачиваясь на зыби воздушного штиля.

От огарка кормы отделилась шлюпка, вторая. Ближний из нескольких людей, плывущих прямо к нашим камням, уже брел по грудь в воде, словно знал, что здесь долгая, пологая отмель. Когда он приблизился настолько, что можно было различить его лицо, я подумал, что никогда не видел настолько спокойного и усталого выражения.

Он брел по колено в воде — почти наголо стриженый парень в кальсонах — когда остановился, отдыхая, не мигая глядя на нас.

Было б как-то лучше, если б ее увез пароход и ты следил бы с утеса за дымком, исчезающим за горизонтом, или, если б она вознеслась ввысь на воздушном лайнере и осталось бы осеннее поле твоей невостребованной любви, продутое ревом турбин, схожим с ураганом вечности перед воцареньем тишины и забвенья. Поле, и капли с белого неба, и в небе просветы лазури… А получилась такая история, что появился невесть где пропадавший человек и она ушла к нему жить, здесь же, в городе, на довольно-таки близкой окраине.

Теперь для тебя одного — музыка в ночных такси, несущихся вдоль побережья, а ты пьешь из горла водку или «шампань», и шутишь с таксистом, а в голове — центрифуга, и, чтоб удержаться, ты отводишь глаза от пролетающих за окном корабельных огней во тьме океана и утыкаешь взор в бугристый затылок «шефа». Или, если грандиозный закат — тебе одному надвигающееся предчувствие распахнутого неба, полыхающего арсенала, ощущение апокалипсиса как хэппи-энда, и ты делаешь «шефу» знак, он тормозит, ты выходишь из такси, и попиваешь, покуриваешь, облокотясь одной рукой об открытую дверцу, другой — о крышу такси, и говоришь:

— Вот это закат, да?

И «шеф» удивляет тебя:

— Садись, вон тот холм обогнем — еще не та панорама будет.

Тебе одному — все три разговора со священником на колокольне собора, и все три — в свежие дни с тяжкими тучами, цепляющимися за крыши, деревья, мачты. Тебе одному — горечь вдохновения в минуты трезвости. И откуда ж эта радость ожидания глобальной катастрофы?.. Наверное, с того утра, когда состоялся перевод времени с летнего на осеннее, тог бишь «зимнее». А ты ничего об этом не знал, и то была единственная ваша ночь. Был детский сад (приятель попросил отдежурить, отсторожить за него с вечера с вечера субботы до утра понедельника). Была бутылка шампанского, которая «ударила» тебе в голову после нелепейшей ссоры в результате объяснения в любви.

Бутылка почти опустела, когда она сказала:

— Я все равно тебя обожаю, даже если это ошибка, то, что ты мне сказал. Иди сядь ко мне.