Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 28

– Ракеты в степи караулил. От байбаков.

– Понятно… А у меня дядька Ташкент ездил от землетрясения восстанавливать, у них всё СМУ, кто был холостой, командировали. Полгода за палаткой пьяный пролежал, если не врёт. Я, говорит, его не разрушал, я и строить не буду. Там тепло было… Во сколько едете?

– В три автобус, в шесть самолёт.

– Ну, давайте!

Хлопнули руками. «Неужели обязательно по лбу стукнуть нужно?»

Мишка с Сашкой спорили, третья пустая уже стояла на полу.

– Брось, не в парткоме! – Мишка гоячился, – не бывает так. Или – твоя натура умней тебя самого. Попугаишь тут: «Не нужно! Не нужно!» Что-то ведь тебе нужно, раз едешь?

– Вот пристал! – как бы нехотя отбивался Сашка, – почему, если куда-то едешь, обязательно – зачем-то? А может – от чего-то? Может быть, мне здесь всё осточертело, охота, так сказать, к перемене мест.

– Да ну тебя! – Мишка откупорил четвёртую, – я вот ему рассказывал, Валер: мы позавчера в два часа решили ехать, а в два пятнадцать наши черти уже докладывали в райком, что «направляют группу…». Они направляют, старшего уже приставили.

– Наплюй.

– Обидно.

– Ох, и устал я от вашей галиматьи! – Сашка долго цедил свой стакан. Валерке показалось, что это не Сашка, кто-то другой, кто угодно, но не лёгкий и удачливый Сашка.

– Отдохнём, – он опустился на свой тарный ящик, – ещё немного – и отдохнём. – Перед рыбалкой у него бывало такое чувство: только бы уехать! – Мне моя такой скандал закатила…

– Ну их к чёрту, этих баб. Давай за нас.

Когда расходились, было уже поздно, если и удастся вздремнуть, то самую малость. Валерка здорово закосел: вино, самогон, ехать никуда не хотелось, а если и уехать, то сразу в другую жизнь. Мишка с Сашкой ругались за Россию:

– Бог Россию любит больше всего и никогда её не оставит!

– Нет! Но – всё равно любит. Что больше любят, то и объедают в первую очередь.

– Конечно, не будет же он жевать какое-нибудь говённое Монако!

– А ты знаешь, где у моего попугая в квартире любимое место? А я тебе скажу, как узнать: где больше всего нагажено, там и любимое место, – Мишка задрал голову к невнятному ночному небу, – Бог он ведь вроде птицы?

– Не-е-ет, Бог Россию любит.

– Я и говорю…

В этот момент Валерка любил и Россию, и обоих своих друзей, до слёз, особенно Сашку – надо же! – готов человек слыть мародёром, только чтобы в душу не лезли, там же чисто!

Наконец, разошлись. На морозе жар с лица немного сдёрнуло.

Сарай, врытая в косогор землянка, был тёмный и холодный.





Нащупал на перевёрнутой банке свечной огрызок, зажёг. Влез в старые заскорузлые ботинки, ноги сразу закоченели. «Может, ну их? Не пропадать же там ещё и от холода!» – но обратно переобуваться не стал: голове думать не заказано, а новые ботинки жалко. Достал и рыбацкий тулуп. Коротать ещё было долго, сгрёб со скамейки хлам, посуду, прилёг. Проспать не боялся – у рыбака будильник в голове, да мороз караулит. В два, как и заказывал себе, проснулся. Ноги ломило, особенно пальцы левой, ближней в дверной щели, надуло. Задним умом сообразил, что поспать можно было и в новых, тёплых.

Представил, как спит в валенках тёща – зиму напролёт. Стало стыдно, хорошо, свечка прогорела, никто не видит… А ведь и бабу понять: вон – туда самолёты, автопоезда, везут, везут, от одной Москвы сколько! А в той же Москве, ну – в десяти километрах – спит старуха в валенках зимой, крыша вот-вот от снега рухнет, и никому дела нет… Обязательно надо железной дверью в лоб стукнуть…

– Где ты ходишь? Мамка тебя ждала, ждала… – сын – двенадцать лет – был заспанный, но одетый.

– А ты чего не спишь?

– Сам-то ничего не найдёшь… – огрублял голос, под взрослого.

Дверцы антресолей были отворены, в проходе коридорчика стоял уложенный рюкзак, рядом сумка с торчащей колбасной попкой. Сын вернулся на кухню, загремел противнями. Валерка услышал куриный дух, заглянул: сын, обжигаясь, запихивал запеченную курицу в пакеты – в один, другой, третий, потом закутал в полотенце и положил поверх банок и свёртков. Из кармана вынул узелок из носового платка – деньги.

– На.

Валерка набрал в грудь воздуха.

– Мамка ещё велела сказать… ну, ты знаешь, – пацан и вправду был как взрослый, – Вы в каком городе будете? В Спитаке или в этом, как его…

– Там решат, пока не знаю.

– Напиши нам сразу.

Согласно кивнул, нагнулся к рюкзаку и замер на мгновенье: из-под клапана торчали пластмассовые Мальвинины ноги. Мгновенье отворилось в обе стороны, тяжёлым комом сглотнул его середину и привычно забросил рюкзак на спину. Узелок незаметно приткнул на полочку с расчёсками.

Вместо поцелуя сын протянул белую ладошку – большой, большой.

– Вы уж там давайте…

По лестнице бежал почти бегом. Нет, на автобус не опаздывал, торопился обернуться на окно: Катя-котёнок спит, а жена – норов! – провожать не встала, а к окну подойдёт.

Как в детстве, под ногами хрустел снег…

ГРИБНОЙ ЧЕЛОВЕК

1

И только когда я, наконец, въехал в лес, вяжущее, патовое чувство пропащести отпустило меня. Медные стволы сомкнулись за спиной в стену, погоня ударилась в неё и отступила. Как в сказке: бросил гребень…

Вот он, бородатый русский лес, полный тайн, покоя и грибов, – спасай меня!

Ехать, по всему, было ещё порядком, но я остановился – отдышаться и надышаться, передохнуть и размять ноги. Из машины вылез не сразу – переждал спинную щекотку: чудилось, что город всё же просочился, что кто-то едет следом и нужно сторониться, освобождать просёлок. Заглушил – будто оглох сам: как же тихо бывает на свете! Подумалось – а я знал и ждал, что в лесу сразу о чём-то подумается – всё, что составляет несомненную суть жизни, неслышимо. И вообще – не ощущаемо. Даже своей собственной жизни, скажем, ток крови, что же говорить о других жизнях? Иных жизнях, протекающих тут же, в это же время, но вне тебя. Конечно, и поле, и море, и город полны невидимого броженья, но только в лесу оно так волнительно, дразнящее рядом: любой звук – хрустнула ветка, вскрикнула птица, просто шишка упала – всё знак, приглашение к чуду. Ведь и полтергейст не более, чем, скажем, капелька крови, выступившая из случайного пореза на пальце, попробованная на вкус и помеченная по сю сторону болью… её же не было ни видно, ни слышно под белой, или вот зелёной, как в лесу, кожей, пока не взрежешь, не нарушишь и не вскрикнешь… Тишина… Невидимый и неслышимый ток омывает стволы и травы, зверя и букашку.

Полуденные птицы отпели, вечерние ещё не приступили, одна-одинёха заведённая невеличка отмеряет чьё-то неумолимое время тонким посвистом: «Ти-и-и… ти-и-и…ти-и-и…» Не моё ли? «Ти-и-и… ти-и-и…ти-и-и…» Живёшь где-то в каменном безобразнике, мечешься по лабиринтам, психуешь, разносишь, выслушиваешь ушатами чужую ахинею – без просвета, без исхода! – а она тут сидит меж двух листочков, хвостик кверху, и считает тебе: «Ти-и-и… ти-и-и… ти-и-и…»

В лесу я видел себя городского: нечто прямоугольное из грязно-красного папье-маше со скрученными замасленными некогда белыми шёлковыми тесёмочками на боках. Самое интересное, что я и в городе представлял себя именно таким, но там, в царстве прямоугольного это было нормальным – ортодоксам легко живётся в ортодоксальном мире, точнее, ортогональный мир делает из людей ортодоксов и только им позволяет жить внутри себя легко. Чтобы сохранить душу живу необходима профилактика лесом, вот несколько шагов и – я чувствую это на себе! – прямые углы скругляются, прямые линии волнеют, принимая форму, свойственную живому. «Я с детства не любил овал, я с детства угол рисовал…» – это не про моё детство, кто в детстве любит угол? Углом детей пугают, в угол потом загоняют и приучают его любить, а я с детства помню сосны по голубому с белыми овалами, эта картинка и через пятьдесят лет приглашает к счастливой слезе. Редкая благодать. Хоть – плачущий – кажешься себе, папье-машистому, гнилым и червивым… Но самый вкусный гриб всегда червив, потому, собственно, и червив, что съедобен и вкусен, вот ведь как.