Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 102 из 137

— Спасибо, кустым, — вяло обронил Ильмурза. — Мне-то лучше бы и коня, и оружия не видать, опять резанет по сердцу, а для внука, для нашего Мустафы, все это — священная память об отце-герое! Пусть вырастет батыром на отцовском иноходце, в отцовском седле, с отцовской саблей в руке…

— И с отцовской отвагой в сердце! — подхватил Буранбай. — А Сажида-енгэй и Сафия-килен здесь?

— Здесь, на берегу, там наши арбы. И сват Бурангул с сыном Кахарманом уже пришли вместе поплакать, поговорить. Сафия так и лежит ничком в телеге, ослабев от рыданий. Ты заходи, кустым, к поминальной трапезе.

«Кусок в горло не полезет!..» — подумал Буранбай, но поблагодарил за любезное приглашение:

— Обязательно зайду, как управлюсь с делами в полку, агай, а ты пока вырази мое соболезнование и добродетельной Сажиде-енгэй и милой Сафие-килен, — сказал он и снова обнял прослезившегося старика.

8

Дом Ильмурзы погрузился в тоскливую тишину.

Шаркает туфлями, ползает из горницы в горницу одряхлевшая в одночасье Сажи да, сутками не выходит из своей комнаты Сафия, молча лежит на нарах, глядит в потолок, словно читая на нем летопись своего скоротечного счастья и отныне бесконечного горя.

Мустафу оставили в Оренбурге, у вернувшегося с войны деда Бурангула.

Глава семейства внешне не изменил монотонного распорядка жизни: шел к намазу в мечеть, вершил свои служебные дела старшины юрта. Плелись к нему мулла и аксакалы, он принимал их почтительно, потчевал чаем и мясом, поддерживал учтивую беседу. Однако Ильмурза чувствовал, что треснул в нем становой хребет и возникло отвращение к мирским стремлениям. Вот разбогател, и праведно и неправедно, а Кахыма нет. Да он роздал бы все свое достояние, остался нищим и голым, просил подаяния на базарах, лишь бы Кахым вернулся живым.

Жизненный жребий джигита — роковой. Тень смерти витает над каждым уходящим на войну казаком, что башкирским, что русским. Ильмурза сам воевал и чудом уцелел в кровавой сече с янычарами. Если бы Кахым погиб в бою, то Ильмурзе было бы сейчас, наверное, легче. А в смерти уже после войны было что-то противоестественное, кощунственное, и его посетили подозрения: погубили, выходит, Кахыма черным способом. Но только кому он, собственно, перешел дорогу или причинил зло? Неведомо. Неужто оклеветали? И такое возможно. Нет, уж лучше не думать, не терзать душу мучительными раздумьями. Значит, надо терпеть, так повелел Аллах, к этому призывает в проповедях мулла. Воля Аллаха — непознаваема. Смирись, терпи, не ропщи, правоверный.

А у Сажиды и слез не осталось, сидит на нарах неподвижно, молчит, отсылает кухарку, служанок: «Делайте что хотите!..»

Девятнадцатилетняя вдова Сафия тоже как бы окаменела, но горе вдовье — скоротечное, с годами она утешится и выйдет вторично замуж — такая красотка! — Ильмурза ее не осудит.

А мать потеряла единственного сына навечно.

Как-то Ильмурзе долго не спалось, и он поднялся, накинул кожушок, вдел ноги в просторные сапоги с суконными голенищами и вышел из дома, не скрипнув дверью.

Аул спал. Луна, то выскальзывая из-за туч, то скрываясь, прорисовывала вершины горного хребта в отдалении. И у реки, и в урманах не слышалось ни шорохов, ни стука, ни голосов, ни перелива курая.

Как же это пели в Оренбурге джигиты Первого полка? Ильмурза с трудом припомнил:

Ильмурза посидел на крыльце, надеясь, что перестанет ныть сердце, потянет в сон, он вернется в натопленную горницу и с облегчением взберется на нары.

Но капли времени падали безостановочно: кап-кап, как морось с крыши дома и сараев, а истома не проходила. Ильмурза зашаркал к воротам, отодвинул засов — собаки даже не зашевелились в конурах, издалека чуя хозяина, — и толкнул калитку.

Улица была укрыта лунными, по весне отбеленными холстами и сейчас, ночью, пустая, казалась безгранично широкой.

Ильмурза бездумно зашагал по улице — при ходьбе и дышится легче, и горе как будто не сосет сердце, словно пиявка. Как это говорил Кахым? «В каждом башкире таится и музыкант, и поэт». Справедливо сказано. На свадьбе Кахыма и Сафии, помнится, пели:

Кто сочинил? Буранбай? Возможно. А Буранбай — основательный человек, и умный, и с размахом. Аллахом благословенный певец!..

Ильмурза машинально шел и шел бы из аула, но его вдруг остановил, а затем и повернул к дому мелодичный перезвон медного колокольчика. Задорно заржал жеребенок, видно, отбившийся от матки. Значит, на отаве, на выпасах пасли конский табун.





«Лучше бы ангел смерти Газраил взял и унес мою душу, а не молодого сына Кахыма! Старику пора и честь знать, свое отжил, и работал, и воевал, и грешил, как говорится: сколько отпущено, столько и съел, и выпил. Старик в свой срок покинет белый свет, но жизнь народа не прервется, а будет течь своим чередом…»

У калитки своего дома Ильмурза увидел Сажиду в накинутой на плечи шубе, трясущуюся от озноба и страха, и ускорил шаги, побежал мелкими семенящими шажками.

— Эсэхе, ты чего? Зачем вышла?

Сажида упала ему на грудь и не зарыдала, не заплакала, а захныкала беззвучно:

— Тебя потеряла, атахы-ы-ы…

Волна жалости залила его сердце.

— Да что ты, старая? Куда я денусь? Не спалось, вот и вышел промяться, — терпеливо успокаивал он Сажиду. — Ты, эсэхе, поплачь, в голос покричи, оно и полегчает. Придется нам терпеть. Одни мы с тобой остались, совсем одни! Танзиля — отрезанный ломоть. Сафия тоже уйдет — молодая… И у Мустафы своя судьба. А мы с тобой, мать, будем вековать, пока не позовет к себе Аллах.

Он увел ее в дом, уложил, накрыл теплым одеялом и сидел на нарах рядом, пока не услышал ровного дыхания — согрелась, уснула.

Утром Сафия не вышла из своей комнаты, как и вчера, и позавчера. Ильмурза и Сажида сидели у самовара молчаливые, умиротворенные.

Вдруг на дворе залились собаки, загремели твердые быстрые шаги на крыльце, и в прихожей раздался бодрый голос Буранбая:

— Хозяева дома? Ассалямгалейкум, агай!

Ильмурза искренне обрадовался гостю — развеет скуку-тоску и его, и хозяйки Сажиды.

— Вагалейкумассалям! Проходи, кустым. Угодил прямо к самовару, выходит, пришел с добрыми чувствами.

Есаул снял кожаные калоши с ичигов, теплый кафтан, полы чекменя поднял и заткнул за пояс, сполоснул руки водой из кумгана, стоявшего у медного таза, и зашел в горницу, отвешивая поклоны хозяину и хозяйке.

Ильмурза пододвинул гостю подушку — располагайся удобнее, а Сажи да, улыбнувшись, пошла на кухню распорядиться, чтоб принесли кушанья поплотнее, погорячее.

— Начальник кантона, твой сват Бурангул-агай решил послать меня есаулом в аул Имэнлегул, да передумал и назначил есаулом к тебе, агай.

— Да ты, верно, шутишь, кустым? — вскинул бороденку Ильмурза.

— Вот приказ о переводе твоего есаула в Имэнлегул и о назначении меня на его место.

Ильмурзе новость была и внезапная, и по-своему неприятная: нелегко сработаться с горячим, порывистым Буранбаем, у которого на устах то песни о Салавате, то свободолюбивые речи.

Зато вернувшаяся Сажида, узнав о назначении, обрадовалась, так и засияла: закадычный друг ее незабвенного Кахыма будет рядом с ними.

— Спасибо свату за мудрое решение. Будешь опорой дедушки Мустафы. Тебе скакать то в Оренбург, то по аулам легче, чем моему старику.

Хозяин молчал, словно воды в рот набрал, но он заставил себя улыбнуться и произнести радушно: