Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 137

После этого свахи обратились с песней к собравшимся:

Сняли шаль с девочки, откинули полог, скрывавший Мустафу, и наперебой гости рассыпались в наилучших пожеланиях:

— Будьте счастливы, милые!

— Проведем же с благословения Аллаха никах достойно и весело!

— Невеста — красотка, жених — батыр, пусть Аллах пошлет им сыновей-батыров, дочерей-красавиц!

Ильмурза окончательно раскис от самоупоения. Да, его внук — счастливый. И сын Кахым — счастливый: вот-вот прискачет с войны в венце славы. Но это счастье привалило и Кахыму и Мустафе лишь оттого, что глава рода Ильмурза — набожный мусульманин и верноподданный императора Александра.

Бабушка Сажида и мать Сафия, забившись в уголок, рыдали от умиления и счастья, обнимались, целовались друг с другом и с родителями невесты, со снохами и со всеми тетушками подряд.

Мустафу заставили, как и при первом обручении — бишек-туй, укусить невесте ушко, заставить ее расплакаться и этим внушить ей покорность, затем вдели в мочки ушей сережки, а голову прикрыли шалью.

В ответный дар невеста вручила жениху кисет с бахромой и вышивкой, повязала его талию кушаком алого, как пламя, цвета.

Обряд закончился, и началось шумное, обильное застолье.

6

Каждый день долгого похода от Парижа в Заволжье, на Урал, в башкирские просторы, приближал джигитов к родным аулам, к семьям, — понятно, что они чувствовали себя весело, галдели, перебрасывались шутками-прибаутками, то и дело затягивали песни и боевые, и озорные.

Так перелетные птицы, возвращаясь из дальних стран, машут неутомимо крыльями, и чем ближе к гнезду, тем нетерпеливее, тем ликующе курлычут, перекликаются звонко, трубят победно.

Кахыму уже не приходилось подгонять своих всадников, как раньше, они сами урывали час-другой от ночного сна, пускались в путь на рассвете, останавливались на привал в сумерках. Они преисполнены благородного удовлетворения — освободили русскую землю, народы Европы от полчищ Наполеона. Бесстрашно встречались лицом к лицу со смертью и не оробели — сама костлявая шарахалась и уходила от их карающего меча… Голод, холод, раны, болезни — все вынесли, превозмогли.

И осень 1814 года была благословенно ясной: небеса нежно-синие, в дымке облаков, леса, может, и простые по сравнению с ухоженными европейскими, похожими на загородные парки, но несказанно милые в золоте и багрянце листвы своей естественной красотой. На тонкой, как самаркандская шелковинка, паутинке сверкнут радужные капельки утренней мороси. Озимые пашни зеленеют нарядно, красочно, и на них пасутся коровы, овцы и стреноженные лошади…

Джигиты беспечно счастливы, а их прославленный командир Первого полка мрачен, с трудом справляется с внезапно охватившим его недугом, старается в строю, перед подчиненными, быть бодрым и крепким, а хворость уже подточила его молодое богатырское тело.

И Буранбай угнетен, но у него немощи любовные, а не телесные, — отмалчивается, крутит ус, а зачастую и скрипнет зубами в ярости.

На реке Клязьме, близ губернского города Владимира, полк остановился на привал. Казаки с наслаждением, с хохотом, с визгом купались в реке, смывая дорожную пыль, купали лошадей, лежали на паласах и войлоках у костров, балуясь чайком, хлебая шурпу из конины.

Кахым ездил во Владимир, в штаб корпуса, а вернувшись, велел денщику постелить кошму на берегу в сторонке от суеты, хождений джигитов, отказался от ужина и лег лицом вверх, но не разнежился, а похоже, окаменел.

Буранбая беспокоило такое отшельничество командира — Кахым всегда стремился быть с джигитами, посидеть с ними у костра, побалакать о существенном или о пустяках, и за эту общительность и простоту его так обожали казаки.

— Что с тобою, турэ? Занемог?





Но Кахым ответил подчеркнуто небрежно:

— Да ничего не случилось, агай, ты не беспокойся, наверное, устал… Отлежусь вот и приду, а ты ступай к джигитам, не оставляй людей без присмотра.

— Так ведь джигиты непрерывно спрашивают, где командир, где турэ?

— Скажи, что уснул.

— Ладно, скажу.

Обойдя бивуак, проверив людей, отдыхающих у костров на кошмах и паласах, на телегах и повозках, лошадей у коновязей, часовых у дороги, Буранбай поспешил к Кахыму: сердце есаула ныло, — не приключилась бы беда.

Командир лежал навзничь, побелевший до синевы, свистящее дыхание вырывалось из груди.

— Да на тебе, кустым, лица нету! — ахнул Буранбай. — Никак заболел?

Кахыму пришлось сознаться:

— Да, худо мне, агай, и дышу с трудом, и слабость — руку не поднять, и в глазах темнеет. Кажется, меня отравили.

— Я пошлю за лекарем!

— Нет, какая от него теперь польза? Не пугай джигитов раньше времени. Такова, видимо, воля Аллаха. Агай, посиди возле меня. Никуда не ходи. Я песню сочинил. Завет. Запомни слово в слово: если мне не суждено подняться, доведешь до джигитов последнее мое волеизъявление, мою заповедь. — И вполголоса, срываясь, запинаясь, он пропел-проговорил:

Встав на колени, Буранбай расстегнул Кахыму кафтан, рубаху, послал вестового на реку, чтобы намочить вечерней студеной водою полотенце, и положил его на сердце Кахыма.

— Да что с тобою, кустым? Неужто и в самом деле отравили? Или простыл на ветру?

— Теперь уже все равно, — прошептал Кахым. — Легче было бы погибнуть в рукопашном бою! Ох, агай, обидно помирать так близко от родного края, от семьи, от единственного сына.

Буранбай все же послал и за лекарем, и верхового во Владимир за военным доктором. Они хлопотали около Кахыма, и вливали в него микстуры с мудреными латинскими названиями, и кутали в овчины, и поили настоем малины и лечебных трав — ничего не помогало: он то дремал, то погружался в забытье, то стонал.

Полковой мулла непрерывно читал молитву об исцелении любимого командира славного Первого полка, джигиты истово молились, выпрашивая у Аллаха выздоровления любимого турэ.

«…Несправедливо умирать батыру после войны!.. Дома ждут не дождутся родные, а он еще не оседлал сегодня своего верного иноходца редкостного серого отблеска и неукротимо резвого бега. Чу, слышится нежный голосок Сафии, — значит, она сюда, под Владимир, приехала, истосковавшись: „Любимый, сохнуть начала в тоске, тебя дожидаясь. Обними, приласкай, чтобы высохли слезы в тускнеющих в разлуке очах, чтобы забылись горькие бессонные ночи вдовы — не вдовы, а офицерской жены!..“ Но кто-то мешает Кахыму беседовать с женой. Кто? Почему так оглушительно гудит река Клязьма, она же еще вчера была тихоструйной в отлогих берегах… Или это вдалеке гремят вражеские пушки, изрыгая ядра и клубы дыма? Во сне все это творится или наяву? И почему Кахым не может приподнять веки, словно они чугунные? Отчего так резко ломит голову? Что с ним?

И глухо послышался голос отца Сафии, тестя Кахыма, почтенного Бурангула, он же служит войсковым старшиною в соседнем полку. Кто пригласил его в Первый башкирский полк?»