Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 26

в легчайшем ободке лучистой славы,

темнеет среди утренних дубрав,

склоняясь к вам, целительные травы?..

III. Прихожане

1

Окован серебром — да не крепки

оковы. Зацветает плащаница…

Толпятся в храме маки, васильки,

вьюнки, колосья, вика, медуница.

И крестики гвоздики луговой,

и колесом примятая ромашка,

и бледный колоколец чуть живой

ликуют, стонут иль вздыхают тяжко.

Те — просят ведра, эти вот — дождя,

косы страшатся, засухи иль града…

А курослеп, ограду золотя,

мечтает цвесть на главной клумбе сада.

Он кур слепит — а хочет в огород,

он очи жжет — а жаждет утешенья:

зачем его никто и не сорвет?..

А лисохвост — взыскует колошенья.

Щавель теснится, и прохладный хвощ

склонил свои расчесанные пряди:

он на волхва и лирника похож

в льняном, зелено-нитяном наряде.

Овес полегший, сныть и бузина,

паслен с тугою ягодой прогорклой,

сама пшеница — солнышка жена -

пришла, звеня в подоле перепелкой.

Всех званий злаки, травы всех чинов -

кто с покаяньем, кто с благодареньем…

Понурился лихой болиголов;

петрушка просит сладости кореньям.

Гусиной лапки вырезной листок

ступает скромно по нагретым плитам.

Кислица и муравный завиток

легли ковром, алмазами расшитым.

Роса ли, слезы?.. Лопушиный пух…

Ржаной пыльцы сухое дуновенье.

Крапивный сумрак и полынный дух.

Сверчков -

как малых жаворонков — пенье.

А папоротник древнюю парчу

у солеи широко расстилает,

и благовест в оконце, по лучу,

от колокольни медленно стекает…

2

Две бабочки садятся на парчу,

две радужные, быстрые поденки:

нельзя ли дольше светлому лучу

гореть — хоть на полуденной сторонке?..

Весь в куньем мехе, жалуется шмель,

что мешкают сирени в палисаде:

уж миновал мать-мачехин апрель -

цвели б, шмелю на сладость, Бога ради!

Бормочут осы, хмурая пчела

несет сюда тяжелую заботу:

с гречихи лишь наперсток набрала

тягучего, коричневого меду!

А у речной прозрачной стрекозы

полкрылышка оплошно отломилось.

Ее глаза — две вспученных слезы:

яви же, старче, Божескую милость!

И подставляет стриж крутую грудь:

да окропят его водой святою!..

И, взмыв под своды, -

в путь, поспешный путь

к птенцам во влажной норке над рекою!

И соловей на клиросе поет -

в ракитовых, черемуховых кущах:

никто из сущих боле не умрет -

никто, мол, из поющих и цветущих!

Никто, мол, из жужжащих, из трепе-

щу-щих иль тайно в подполе дрожащих!

Никто, кого завидишь на тропе,

в пруду, в зеленой тьме древесной чащи!

Так где ж он, храм,

твой надмогильный храм,

кто прихожане древнего прихода?

По шири — равен пойменным лугам,

по выси — луговине небосвода!

По многоречью жаждущих твоей

приветной ласки, крепкой обороны

он равен чаше всех земных скорбей,

где плещут слезы, ропоты и стоны.

И так щедра крестьянская рука -

оратая и плотника десница, -

что чудится: плывут не облака -

жемчужный свет роняет плащаница.

Уж некуда — а ширится покров

над малыми, над бедственными нами:

над бузиной, над всхолмьями стогов,

над ульями, гнездовьями, стадами…

ЖУРАВЛИНОЕ ПЕРО

Ты — русский националист?

И впрямь — в руке твоей синица…

А здесь — апрель: еще не лист -

лишь цвет мать-мачехи лучится.

И так плывут колокола,

так машет вербой воскресенье,

как будто бы земля — мала

для русской веры во спасенье…

Кадишь народу моему?

Сулишь домашние услады?

А он без гнева и надсады

кроит холщовую суму.

Он шьет — за плечи — калиту,

строгает кудреватый посох -

и в путь!.. Такой в апреле воздух:

кружит и манит за черту,

межу, ограду, частокол,

за ободок земного рая,

где в клетке хохлится щегол,

мрет канарейка золотая.

“Куда ты, старче, и пошто?..”

А он: “Вестимо, за землицей”.

“Ужель пшеница не родится

иль речка плещет в решето?”

А он: “Иду я за горой”.

“Какой?” — “Зовется Араратом.

Там Ной пришвартовал когда-то

ковчег. Так я — за тварью той…

Слыхать, разбеглась по земле,

видать, в сиротстве прозябает.

Несу печеную в золе

картоху — пусть себе вкушает…”

“Про что ты, старче? На печи

лежал бы, коль напился пьяный”.

“Про что? Про море-океяны.

Там бьют из рыбины ключи”.

“Ты про кита? Зачем же кит

тебе, в лягушкину запруду?”

“Прудок наш тем и знаменит,

что всяку притягает воду”.

“Куда ты, старче?” — “В небеса”.

“Что там?” — “Журавушка летает.

Кручиной застит мне глаза -

уж так “курлы” его рыдает!..

Разлуку, что ли, перемочь

не может с милою землею?..

Я за него отдал бы дочь,

а он мне — перышко седое”.

“На что же серое перо?

Ты, верно, путаешь с Жар-птицей…”

“Авось внучонку пригодится -

писать АЗ, БУКИ и ДОБРО…”

“И ВЕДИ?..” — “Да вестимо! Ведь

я так и рек, что за землею

ступаю…” — “В небо голубое?”

“А как разъять — ее и твердь?..”

“И мнишь, что счастье принесет

родной Руси земли прибыток?”

“Да ты, — ворчит, — уж больно прыток.

Что счастье? Счастье — не расчет!..”

— --

А в чем расчет наш?.. В журавлином

пере? Крыле? Мечте златой?..

Полмира — в том мешке холстинном,

а сам-то странничек — с клюкой

влачится. Хриплое дыханье

свистит в надорванной груди.

За расстояньем — расстоянье.

Две тыщи лет, как он в пути.

Глотает пыль — и сладко верит:

то ярко, остро пахнет мед,

то русский берег, русский берег

опять мать-мачехой цветет.

Проста душа его, нелепа

тоска — пора б и остудить!

Но кто сказал: “Земля — для хлеба”?

Она — для неба, может быть.

И не гусиным — журавлиным

скрипим мы призрачным пером,

когда ГЛАГОЛ с распевом длинным

выводим следом за ДОБРОМ.

Когда чертим: АЗ, БУКИ, ВЕДИ,

и это влажное: ЗЕМЛЯ;

когда твердим: “О Тихий Свете,

сойди на скорбные поля!

За всех, про всех Тебя мы молим:

Твоя же милость — велика!..”

Почти крестьянские мозоли

таит внучонкина рука.

«И ТОГДА БЫЛ БЫ РАЙ НА РУСИ…» Майя Ганина, Юрий Сбитнев

Озимь — бирюзовая. Небо — голубое, с легкомысленными завитками облаков. Белые стволы берез по опушкам… Прямо весна. Лишь один какой-нибудь желтый лист на кустике напомнит о том, что веет лишь весною.

Бывает день, бывает час… Осенний, хороший такой денек в том самом Талеже, где Чехов построил школу. Здесь в домике скромном по нынешним меркам живет семья писателей. Удивительный, загадочный горький роман “Оправдание жизни” хозяйки дома Майи Ганиной напечатан в журнале “Москва”. Проза терпкая, октябрьская.

И Юрий Сбитнев — хозяин, несокрушимый сибирский скиталец и поэт во всех своих книгах, ныне создающий уникальное художественное исследование “Слова о полку Игореве”…

Под горой в деревне, в ста шагах от их дома, — ключ с двухтысячелетней историей, святой источник. Сколько таких на нашей земле неухоженных, диких, забытых. Здесь же, в Талеже, с помощью булыжника, гранита и мрамора, по всем правилам паркового искусства, с европейским тщанием устроено место поклонения. В лунном кратере на самоцветной поляне розовеет часовня с золоченой луковкой. Деревянный резной иконостас над бурлящим ручьем, кованый горбатый мостик через поток… И эта поэма воды и камня сотворена тоже не без участия писателя Юрия Сбитнева.

Наш корреспондент беседует с Майей Ганиной и Юрием Сбитневым.

КОРРЕСПОНДЕНТ. Из романа Майи Анатольевны я знаю, как вы здесь, в Талеже, начинали. Приехали в русскую деревню два писателя, две личности, два индивидуума, и не в идеологической сфере, а на практике, хозяйствуя в деревне, стали конфликтовать с Системой. Правильно я понимаю, что была борьба? На каком уровне? За что?