Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 18



– Хорошо, – вот что отвечает она вместо советов, вместо уговоров, вместо упрёков в адрес жалости, что может оказаться более жестокой, чем изначальная твёрдость. – Я проведу тебя к Краю Света.

Они отправляются в путь на рассвете. Храм, чьи подземелья она однажды выбрала местом отдыха, теперь разрушен; от города же, на окраинах которого он стоял, нет и следа.

– Прости, – Кристиан натягивает поводья, повозка слегка вздрагивает, когда они объезжают большую выбоину. – Тут, наверное, всё не так, как было, когда ты… – он неопределённо машет рукой, не зная, как сказать, чтобы не показаться невежливым.

Она качает головой, но молчит. Следы человеческих жизней имеют для неё мало значения. Трава же на лугах зелена, как и прежде, чистое небо всё так же подобно бирюзе, уходящая вдаль дорога – песчаной змее, замершей в неподвижности. Но нет смысла объяснять это человеку.

На Кристиане всё ещё надет плащ, в котором он спускался вниз, но он не спешит его снять. В этом наверняка её вина: солома, что покрывает дно повозки, чуть подбелена инеем, словно пролежала в продуваемом ветрами сарае целую зимнюю ночь. За Тропой, которой она собирается его провести, будет ещё холоднее, думается ей. Надо сказать ему, чтобы купил тёплую одежду.

В ближайшем городке Кристиан покупает тёплую одежду и для себя, и для неё, хотя она заранее предупреждает, что в этом нет необходимости. И обувь – хотя она могла бы и дальше идти босиком.

И ещё он говорит – много. Об их пути, о своём доме, о той, ради которой отправился в путешествие. Это снова напоминает ей о том, как он юн и как она – стара, сказали бы люди, но понятие старости всегда считалось синонимом увядания, а пока что она цветёт всех ярче, всех безудержней. И всё же когда-то человеческое племя боготворило её народ, когда-то – приравнивало к диким животным, и ей достаточно лет, чтобы об этом помнить.

Но Кристиан не несёт в себе ни тени раболепия, ни оттенка снисходительной гордости, которую чувствуешь, глядя на полезный инструмент. Его свет не пятнает ни горечь потери, ни налёт страха.

Он смотрит на неё как на друга, на равную – и забывает, что она ни то, ни другое.

Врата холма закрыты плющом и вьюнками. Никто не проходил этой Тропой уже много лет.

Значит ли это, что Кристиан искал именно её, потому что больше никто не мог его провести? Неужели ныне меж дубов севера не слышно звонких голосов, прославляющих середину зимы, среди южных болот не зажигаются сотни огней во имя Кленового короля, в сумеречных долинах востока не подносят путникам каштанового вина в чашах, вырезанных из коры?

Она повторяет про себя: «Никого не осталось» и прислушивается к эху этих слов глубоко внутри. Ей кажется правильным, что они отдаются, множатся, словно стоголосые плакальщицы горюют об этой потере, но она не обманывается: эхо всегда было следствием пустоты.

Вот что остаётся внутри неё: огромная ледяная пещера – и ничего в ней.

Это должно было бы её испугать. Она помнит, что любила своих сестёр и братьев, пусть и покинула родные леса, пусть со временем их связь истончилась, износилась. Но воспоминания – это всего лишь воспоминания. Она не чувствует ни бесконечной печали, как всякий раз, когда думает о детях, ни всепоглощающей тоски, предназначенной тому, кто пока к ней не вернулся.

Ни страха.

– Можешь звать меня Бьянка, – говорит она Кристиану на первом привале.

Это единственная ночь, которую они проведут на Тропе. Дороги её народа и впрямь темны и извилисты – но часть пути, которая иначе заняла бы пару месяцев, они одолеют за полтора дня. Это стоит того, пусть даже им и пришлось оставить повозку, потому что лошади не могут пройти Тропой.

Кристиан сияет. Это такая нелепость – человеческая привязанность к именам, которые не дают ни уверенности в названном, ни власти над ним же. Иногда ей кажется, что дай людям волю, и они дадут имена всему на земле, даже тем существам и понятиям, которым вовек лучше оставаться безымянными. Он и сам представился ей сразу же, стоило им подняться из подземелий наверх, к ярким солнечным лучам, и ей, ошарашенной, изумлённой, оскорблённой его безрассудством, понадобилось время, чтобы вспомнить: людские имена не отражают суть, не несут ни капли той силы, что может стать крыльями и оковами одновременно.



Разумеется, Бьянка – это не её настоящее имя. Её имя – перезвон колокольчиков, шелест ветра в еловых иголках, треск сходящего с рек льда, – не для людских ушей, не для людских языков. Но когда-то своим детям она выбирала прозвища, чтобы те ходили меж смертных неузнанными, смешавшись с толпой.

Бьянкой могли бы звать её дочь, если бы у той были светлые, в мать, волосы, прозрачные глаза. Но та походила на отца точно ягода малины – на другую с того же куста, и прозвище это оказалось ей не по размеру и не к лицу.

– Рад знакомству, Бьянка, – говорит Кристиан.

Его тон излишне серьёзен, но имя в его устах звучит неожиданно-тепло – так, что ей на мгновение чудятся нагретые солнцем лепестки подсолнуха, ластящиеся к её пальцам.

Вот ещё с чего могла начаться эта история, если бы её вложили в уста талантливым бардам и искусным сказителям, – со встречи под омелой.

Она прокручивает серп в руке, глядя вверх. Дуб гудит листвой тихо, одобрительно, но она не уверена, что сможет забраться по его стволу, как без сомнений сделала бы любая из её сестёр. Из них она младшая, слабейшая, только прошлой луной допущенная стоять в круге, пить лунное молоко наравне со всеми. И поэтому же она не станет просить помощи: слишком ярки в памяти ласковые усмешки, снисходительные поглаживания по голове.

Вот как она встречает его впервые – на окраине леса, терпким полуднем середины лета, в час и день, когда её чары тоньше всего. Когда она оборачивается, он стоит на краю поляны. В их лесах чужаки – редкость, она ни разу не видела ни одного раньше, оттого исчезает в чаще, прежде чем он успевает сказать хоть слово.

Она роняет там серп. Обнаруживает это уже дома, и сёстры подшучивают над ней весь вечер, пока наконец тёмной ночью она не набирается достаточно смелости, чтобы вернуться за ним.

Рукоять серпа обмотана шёлковой лентой, когда она его находит.

Она показывается чужаку через месяц – месяц оставленных на той же поляне орехов, медовых сот, огромных ракушек и розовых жемчужин. Когда она выходит к нему, в волосы её вплетена та самая лента, и он смеётся и опускается на одно колено.

Сёстрам надоедает дразнить их через две недели, ещё через две братья перестают тянуться к оружию при его появлении, ещё через одну отец опускает руку ему на плечо, и он легко выдерживает её вес.

В середине осени она показывает ему свою силу: за миг промораживает едва тронутую льдом лужицу до дна. Когда же он только улыбается, превращает пар его дыхания в сотню снежинок, заставляет его щёки раскраснеться от мороза. Но он берёт её ладонь в свои, и в них она кажется всего лишь немного прохладной, как будто этот холод не идёт изнутри, как будто она просто сплетала узоры из стылых осенних ветров и чуть увлеклась.

Он не боится, и она отбрасывает свой страх. Оставляет его позади навсегда – потому что бабочке, однажды расправившей крылья, больше ни к чему треснувший кокон.

Этой зимой её клан бегает наперегонки по замёрзшему озеру: забава, подсмотренная у человеческих детей. Чтобы скользить, нужно всего лишь немного ловкости и лезвия, прикреплённые к обуви.

Её народ любит игры и принимает новую с радостью, но железо ранит их, поэтому, в отличие от людей, они его не используют. Сильнейшие из сестёр вырезают лезвия из камня, остальные острят дерево, серебро, оплавленный песок или кости. Она же создаёт себе лезвия изо льда – сёстры смотрят с ужасом.

С тех пор она знает, как быстро ужас может превратиться в восторг: всего лишь за то время, что требуется ей, чтобы добежать до другого берега озера, – чтобы добежать до него быстрее всех.