Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 99 из 204

Тогда же он начал писать, как свидетельствует Лидия Жарова, то ли пьесу, то ли повесть «Тушинский вор, или Второе воскресенье». Венедикт Ерофеев любил «литературные посиделки» с долгими разговорами о прочитанных книгах, чтением стихов и распеванием романсов под гитару. Благодаря ему студенты узнали поэзию запрещённого тогда Осипа Мандельштама. Ну и как тут не обойтись без выпивки! Что-что, а вот это в общежитии делать строго запрещалось. Для желающих немного взбодрить себя алкоголем, как известно, преград не существует. Вскоре была снята для этих встреч, как вспоминает Лидия Жарова, комната у бабушки, жившей неподалёку от института22. Венедикт Ерофеев привлекал однокашников своей учёностью. Тогда ещё не великой, но уже достаточно обширной.

Немало нервов потрепал Венедикт Ерофеев со товарищами институтскому начальству. Наглядно продемонстрировал ему, на что способен со своими друзьями в творческом порыве. Даже по тем слегка либеральным временам редакторская деятельность Венедикта Ерофеева и Валерия Бармичева по выпуску стенгазеты в институте наделала немало шума. После подготовленного ими второго выпуска они были от редакторства отстранены. Вот что написал по этому поводу Андрей Архипов: «Когда приблизились октябрьские праздники, декан призвал Ерофеева и Бармичева и попросил сделать что-нибудь праздничное, разнообразное. И они сделали. В газете было помещено два стихотворения, одно: “Врывайся, октябрьский ветер, / В посадки хлопка-сырца...” и другое: “Врывайся, октябрьский ветер, / В посадки льна-долгунца”...»23

Выживал Ерофеев с трудом. Разгружал на товарной станции вагоны вместе с другими студентами. Хлеб в столовых в те годы был бесплатным. Ешь его до отвала, никто не остановит. Особенно голодных студентов. А заплатить за стакан чаю деньги всегда находились. Вспоминаю до сих пор свои путешествия в начале 1960-х с друзьями по старинным русским городам. Как тогда мои соотечественники были воодушевлены и расположены друг к другу!

Серьёзные неприятности, которые закончились для Венедикта Ерофеева его отчислением из ОЗПИ, произошли в октябре 1960 года. Он сознательно, собственными усилиями создал ситуацию, когда для институтского руководства не оставалось другого выхода, как только издать приказ № 415: «...за академическую задолженность и систематическое нарушение трудовой дисциплины» Ерофеев исключается из состава студентов ОЗПИ.

Расскажу, что произошло около 11 часов вечера в 10-й комнате общежития, где проживал Ерофеев. Юлия Рунова заранее предупредила его о том, что по жалобе коменданта общежития Демидова к ним с проверкой придёт комиссия, состоящая из парторга института Камкова, проректора по учебной части Назарьева и её, как председателя студсовета общежития. Она просила Ерофеева не устраивать перед ними концерта. Но впечатливший «проверяльщиков» спектакль с мизансценами всё-таки состоялся. Ребята подготовились заранее, но по ходу дела, разумеется, импровизировали. Перейду к достаточно полному и красочному описанию устроенного действа, которое принадлежит Валерию Берлину. Представляю, какую огромную работу ему пришлось проделать, чтобы восстановить в мельчайших деталях по рассказам очевидцев всё происшедшее в 10-й комнате:

«Необычная картина представилась вошедшим. Из глубины синего папиросного дыма доносились приглушённые звуки полузапрещенного тогда джаза. Державший ручку приёмника Алик Моралин, увидев “начальников”, тотчас же прибавляет звук. Взгляды комиссии обратились к правой стене комнаты: поверх плакатов о светлом будущем здесь висело несколько обрамленных полотенцами икон. А перед ними, стоя на коленях, несколько человек осеняли себя крестным знамением. Мелькнула вспышка фотоаппарата — кто-то из присутствующих запечатлел эту картину на плёнку. А рядом, на постели, в каких-то неестественных позах лежали ещё двое. Это были Костя Осокин и Ваня Глухов. Расплываясь в улыбке, один спрашивал другого: “А дети у нас будут, как ты думаешь?” — “На всё воля Божья”, — следовал незамедлительный ответ... Тем временем звуки джаза сменились последними известиями с “Голоса Америки” о событиях на Ближнем Востоке, и сидящие за столом дружно чокнулись стаканами.

Первой не выдерживает Рунова:

— Ребята, немедленно прекратите это безобразие.

Тему продолжил и комендант:

— Я ведь вам говорил, товарищ Назарьев, пока вот этого, вона, Ерофеева отсюда не уберёте с его пропагандами и церковными взглядами, всё это будет и дальше. Они скоро и общежитие подожгут, вона дымища какая.

Парторг, потупившись, вдруг смотрит на свои часы:

— Простите, товарищи, а какой теперь час?

И тут Оболенский, всегда сгорбленный и вечно всего опасавшийся Оболенский, который вечно бубнил Ерофееву: “Нет, Бен, с тобой пропадёшь, Бен. С тобой одни неприятности, Бен”, — и от которого не то чтобы бранного, — грубого слова никто никогда не слышал, вдруг распрямляется и бросает прямо в лицо парторгу:

— Так вот же часы перед твоим е...лом!

Комиссия спешно ретируется. А через некоторое время в 10-й снова появляется Рунова:

— Ребята, пожалуйста, я прошу вас, оставьте нас с Ерофеевым наедине.

Все в недоумении: “Вот ещё, будет она теперь их учить, что делать”. Но Венедикт повелительным жестом просит всех удалиться.

Юлия рыдает на груди Ерофеева. Она ведь предупредила Венедикта о готовящейся проверке, просила хотя бы один вечер вести себя прилично, и как же он подготовился? А теперь его дружков вместе с ним уже точно выселят из общежития.

Ерофеев явно смущён, он не ожидал такого бурного проявления чувств. “Но что случилось, то уже случилось”, — утешает он Юлию»24.

Венедикт Ерофеев навсегда запомнил, с каким невыносимым и страдающим взглядом его любимая смотрела на него. И этот взгляд для него значил больше, чем все её бессмысленные хлопоты за него у ректора 03ПИ А. А. Фарина. Ему порядком надоели и сам этот институт, и его обслуга вроде коменданта общежития Демидова.

Новый, 1961 год Венедикт Ерофеев и Юлия Рунова встречали вместе в подмосковной Кубинке, в доме родителей её подруги Валентины Курахтановой. Именно в тот год он сделал выписку из «Новой Элоизы» Жан Жака Руссо[275]: «И в сладостном единстве наших душ только их восторг привёл бы нас к самозабвению»25.

Известно, что браки заключаются на небесах. По многим причинам, о которых я подробно расскажу позднее, взбалмошные Мойры, богини судьбы у древних греков, решили не соединять двух влюблённых. Но почему Венедикт Ерофеев в течение тридцати лет всеми силами пытался связать себя узами Гименея именно с Юлией Руновой? То, что я понял, выше здравого смысла и, несмотря на это, — единственное объяснение случившегося. Юлия Рунова внешне и характером походила на ту женщину, которую он впервые полюбил и которая вдруг умерла, как только он оказался в Орехово-Зуевском педагогическом институте. И вдруг Венедикт Ерофеев неожиданно увидел её воскресшей и молодой в Юлии Руновой. Это было до неправдоподобия непостижимо. С этим можно было бы смириться. Хуже было другое: как любое наваждение, оно крепко держало его, не отпуская из своих объятий, пока он не умер.

Лидия Жарова даёт точный и объективный, как мне представляется, психологический портрет Венедикта Ерофеева. Прочитав её короткие воспоминания, я подумал, «Есть женщины в русских селеньях!»: «Бесспорно, Ерофеев был циничен. Иногда очень даже неучтив. Но парадоксально чист и благороден душой. От ребят я знала (без деталей) историю его жизни, и меня поражало, как он среди всякого сброда на горьковском (горьком?) дне сохранил золотую оплётку души своей, не допустив её оскудения. Я сказала “сброда”. Это слово, пожалуй, оскорбило бы его, ибо жил он другими ценностями: социальный статус, одежда, манеры, образование для него значили мало. Человек был интересен ему своим наполнением. Заболоцкий называл красоту души человеческой “огнём”, мерцающим в сосуде...<...> В Веничке огонь не мерцал — он полыхал, гудел, вырывался наружу в самых неожиданных всплесках, пугая обывателя, повергая его в остолбенение, в шок. “Я — другой”, — кричало всё его существо. Непонимание — эта стена глухая, непреодолимая, наводящая безысходную тоску, стояла на его пути. А он не умел её обойти, он напивался для иллюзий. И жизнь, эта практическая расчётливая кумушка, исторгала его как чужеродный элемент. И вся его показная “стервозность”, цинизм его были ему защитой для того, чтобы прикрыть наготу души своей, ибо был он горд. С какой-то обречённой бесприютностью он называл себя в шутку вечно странствующим монахом “венедиктинцем”»26.

275

1712—1778.