Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 98 из 204

Итак, Венедикт Ерофеев «запал» на девятнадцатилетнюю студентку, комсомолку, спортсменку и просто красавицу Юлию Рунову. Отношения между ними с самого начала развивались непросто, о чём свидетельствует его дневник. К тому же одно событие местного значения их сильно усложнило. Юлию Рунову избрали председателем студсовета общежития. Как отмечает Валерий Берлин в «Летописи жизни и творчества Венедикта Ерофеева», «в её обязанности входило наблюдение за поддержанием порядка в студенческих комнатах»12. Приведу ещё два события из жизни Венедикта Ерофеева и Юлии Руновой, отмеченные Валерием Берлиным, после которых отношения между ними оказались почти на грани разрыва. Случай первый: «1959, 19 декабря — Рунова, Захарова и Тимофеева делают плановый обход общежития. В комнате Ерофеева Рунова передаёт ему ветхое Евангелие, которое она немного подклеила. На вопрос Руновой, зачем он давал Евангелие её подруге Майе Синиченковой, Венедикт отвечает: “Для укрепления её целомудрия”. Случай второй: Рунова и Тимофеева в комнате у Ерофеева. Венедикт слегка пьян. Он пытается объяснить девушкам значение для людей Нового Завета. Рунова со всей комсомольской одержимостью на стороне атеистов. Тимофеева колеблется, она спрашивает у Венедикта; верует ли он сам в Бога? Ерофеев отвечает довольно витиевато. Он говорит, что принял три обета: обет невежества, обет безбрачия и обет нищеты». «Но, слава Богу, — добавляет он с улыбкой, — все обеты тем и хороши, что всегда нарушаются»13.

Эти две встречи с Юлией Руновой его разозлили. Её записку, полученную на следующий день (зайти к ней в комнату), он оставил без внимания. Некоторое время они не общались. На его предложение, посланное также запиской, съездить на зимние каникулы к нему на родину, в Хибины, она также не ответила14.

Только после его возвращения из Хибин 24 февраля 1960 года их отношения восстановились, но не сразу. Запись из его дневника от 2 марта 1960 года: «Весь вечер соседство. “Кто кого пересидит”. Она на левом диване, я на правом. Иногда взглядываю, иногда взглядывает. В час ночи ухожу первым». 9 марта того же года другая запись: «Красовский сообщает. Р[унова] украла мою фотокарточку»15. Временное примирение произошло 25 марта 1960 года на дне рождения Юлии Руновой. Ей исполнилось 20 лет. Венедикт Ерофеев отметил тот день в своём дневнике: «В третий раз посещаю 22-ю комнату. День рождения. Смотрит на меня ежеминутно и полуиспуганно»16. Он продолжал своё наблюдение за Юлией Руновой. Как и она за ним, иногда используя женскую хитрость. Вдруг исчезает неизвестно куда. Тревожная майская запись в дневнике Ерофеева : «13—18 [мая] — Р. не вижу 6 дней». И следом обеспокоенность её поведением в записях от 26 и 27 мая: «Странное письмо от Р[уновой] и “Зачёт” по старосл[авянскому]. Вижу Р[унову] — она срывается с места и удирает»17.

Местом постоянного наблюдения Венедикт Ерофеев выбрал находящийся за углом своей комнаты глухой тупик с горой сломанной мебели. Его привлекло в этом тупике окно, через которое обозревался двор перед входом в здание общежития. Иногда он наблюдал часами за тем, что происходит на улице. На подоконнике у него лежали тетрадь и авторучка, а ещё пепельница и пачка папирос. Чтобы сидеть, он приспособил вытащенный из мебельного хлама колченогий стул. Венедикт Ерофеев фиксировал на бумаге проходящую перед ним жизнь, в чём уже убедился читатель, ознакомившись с приведёнными выше записями. Студенты знали об этой его привычке и, подходя к общежитию, поворачивали головы в сторону окна, чтобы убедиться, на месте он или нет. Но ещё существовала, помимо необходимого ему уединения, более серьёзная польза от такого непритязательного «писательского кабинета». Долгое наблюдение одной и той же «картинкой» подстрекало его к неожиданным размышлениям, как сейчас сказали бы, к медитации. Иногда его взгляд соскальзывал с фигурок людей, с запомненного до мелочей двора перед домом общежития и стремительно устремлялся вверх. Так появился из-под его пера 18 апреля 1960 года философский этюд под названием «У моего окна», а по версии Юлии Руновой «У моего стекла». Вот его начало: «Я очень редко гляжу на небо, я не люблю небо. Если уж я на него взглянул ненароком, так это верный признак того, что меня обдала очередная волна ипохондрии. Ну, вот как сегодня, например: в моём славном тупике погашен свет, и, обозревая из темноты все небесные сферы поочерёдно, я предаюсь “метафизическим размышлениям”. Если хотите — я прослеживаю эволюцию звука “у” в древневерхненемецком наречии. И, так как нравственность моя до скотства безупречна, я избегаю глядеть в сторону затемнённого палисадника; с наступлением весны я рискую быть свидетелем икрометания и хамства»18.

Приведу ещё один отрывок, его пробу пера. По стилю эссе напоминает повесть. И на этот раз Венедикт Ерофеев выбрал тему до крайности заземлённую и взял ту же манеру письма, как в своём первом произведении «Записки психопата». Для изображения лица из мира порока он использовал куртуазно-эротическую стилистику:

«Массаж лица, видимо, не пошёл ей на пользу. Сплошное олицетворение распятой красоты, она рассеянно брела в направлении моего тупика — и, так как учтивое лунное сияние позволило мне рассмотреть её сверху донизу, я опознал в ней ту, которая, судя по слухам, пользуется в этом городе популярностью рискованной и скандальной.

Российский лексикон изобилует терминами, обозначающими особ подобного рода, но я не решаюсь употребить ни один из них. Во всяком случае мне известно, что под пурпурным балдахином её опочивальни выспалось, без ущерба для здоровья, всё прогрессивное человечество, что в отношениях к каждому из них она придерживалась принципа “От каждого по его способности, каждому по его потребности”, что вследствие этого — у неё размоченная и восприимчивая душа, легко поддающаяся деформации сколько-нибудь настойчивой, и что вследствие того же самого она выходит в весенние ночи извлекать квинтэссенцию. <...>

Отверзлись парадные врата — и общежитие ОЗПИ изрыгнуло из себя отрока, которому суждено было стать новой — и центрфигурой моего лирического повествования. Вот тут-то и начинается трагедия»19.

Вот откуда, оказывается, берёт начало поэма Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки»! За девять лет до её написания в его жизни произойдут многие и многие события. Почти все молодые люди, с кем он общался в ОЗПИ, станут прообразами её персонажей, как и Гуревич — главный герой его трагедии «Вальпургиева ночь, или Шаги Командора». У Венедикта Ерофеева вошло в привычку при создании художественного образа брать за основу конкретного человека, начиная с самого себя, и с помощью своей фантазии трансформировать его до неузнаваемости. Как правило, из нормальных и законопослушных граждан получались их антиподы — персонажи, прямо скажу, малопривлекательные. Это было бы ещё ничего, если бы он не оставлял за ними настоящих имён и фамилий живых людей. Венедикт Ерофеев поступал таким образом не из-за сведения каких-то личных счетов, а исключительно повинуясь своему настроению или какой-то завладевшей им идее. Ему было так легче писать. Как говорят, искусство требует жертв. Эта «методология» впервые была опробована им в его повести «Записки психопата».

Ещё до первой сессии руководство ОЗПИ, поражённое знаниями и способностями Венедикта Ерофеева, назначило ему стипендию. Но очень быстро из-за непосещения занятий она была снята. Исключение он делал только для лекций по зарубежной литературе. Их читал Аркадий Андреевич Савицкий. Как вспоминает Лидия Жарова, «считалось признаком дурного тона не ходить на Савицкого»20. Она ещё вспоминала, как по приглашению Венедикта Ерофеева небольшой группой (трое юношей и две девушки) они отправились на ночную службу в храм, а затем на кладбище: «Это был поступок — посещение церковных служб тогда не поощрялось. Венька рассказывал о сути христианства, о его исторических корнях, и то, о чём он говорил, поражало нас своей новизной и неадекватностью господствующих тогда взглядов»21.