Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 204

Не по прочтении ли таких исторических документов крепла в Венедикте Ерофееве убеждённость в простой истине, о которой говорил Иосиф Бродский в своей «Нобелевской лекции»: «Всякая новая эстетическая реальность уточняет для человека реальность этическую. Ибо эстетика — мать этики; понятия “хорошо и плохо” — понятия прежде всего эстетические, предваряющие понятия “добра и зла”»33.

Венедикт Ерофеев не был ни борцом, ни просветителем. Он представлял собой писателя-одиночку. А каким ещё может быть писатель? Я не знаю, в чём, кроме чтения книг и узнавания людей, он был по-настоящему заинтересован. При всей демократичности своего языка и стиля жизни он никогда не был на «вась-вась» со своими товарищами-работягами. Не ставил себя выше их, не заносился перед ними, но и не пытался опроститься в их компании даже во время совместных попоек.

Само писательство для Венедикта Ерофеева возникло как следствие его желания знать о жизни как можно больше. Ему захотелось разобраться самому, что в ней хорошо, а что невообразимо плохо. Как в стихотворении Владимира Маяковского: «Кроха сын к отцу пришёл / и спросила кроха...»

Вопросы, надо отметить, у Венедикта Ерофеева были более чем каверзные, и прямые на них ответы попадали под статьи Уголовного кодекса. А отвечающий на них его мыслящий и честный отец, который к этому времени уже умер, вовлёк бы сына в преступный сговор и получил бы вместе с ним новый срок. Вот и всё различие между вопросами сына и нравоучениями отца из стихотворения Владимира Маяковского. Недаром пришлось ему обратиться к опыту многих классиков мировой литературы, чтобы описать и понять общество, в котором он живёт и от которого по мере своих сил и возможностей духовно спасается. Именно в этом, а не в чём-либо ином было его отличие от многих русских писателей-правдолюбцев, его современников.

Глава тринадцатая

ПРОТИВОСТОЯНИЕ ОКОСНЕНИЮ

И ЗАТМЕНИЮ ДУШИ

Термин постмодернизм, или поставангард, вряд ли пришёлся бы по вкусу Венедикту Ерофееву. Не любил он современной литературоведческой схоластики. Другое дело, что его заинтересовал структуралистский анализ художественного текста, предложенный Юрием Михайловичем Лотманом[203], известным филологом, культурологом, основоположником тартуско-семиотической школы. Сказалось, по-видимому, пристрастие Венедикта Ерофеева к систематизации. Однако в истинный восторг его приводили работы Юрия Лотмана по русской литературе и культуре. Да и кто тогда из любознательных людей не смотрел по телевизору его «Беседы о русской культуре».

Известна реакция Венедикта Ерофеева на непочтительное высказывание одного из его приятелей о Лотмане: «Молчи! В одном его усе больше ума и печали (курсив мой. — Л. С.), чем во всём, что ты сказал и подумал за всю твою жизнь»1. Юрий Михайлович также не давал в обиду Венедикта Васильевича. На заявление выдающегося литературоведа, стиховеда, историка античной литературы Михаила Леоновича Гаспарова[204], что неприлично восторгаться автором поэмы «Москва — Петушки», ведь тот жуткий антисемит, он мгновенно отреагировал: «Личная жизнь писателей меня не интересует»2.

С умными людьми всегда приятно общаться. Ну, кто мне на это возразит?

Известный искусствовед и историк культуры Виль Борисович Мириманов[205] в давнем со мной разговоре был убеждён, что новые направления в искусстве рождаются из искусства, а не из жизни: «Таким образом, то, что называется авангардом, рождается не из чего иного, как от соприкосновения с другим искусством, а не с тем, что в данное время заполняет всё официальное пространство культуры. Вот так и течёт небольшой ручеёк, который “вытекает” из искусства, а не только из свободы духа, которая, конечно, присутствует и воздействует, но всё-таки этот ручеёк своим истоком восходит к определённой поэтической традиции. Когда в отношении изобразительного искусства были чуть-чуть ослаблены идеологические путы, я пришёл в “Манеж” на очередную выставку и всё понял. Я увидел, что возродилась традиция, которая стыкуется с тем периодом, когда развитие нашего искусства было с помощью насилия остановлено, а именно с концом 20-х годов. Я думаю, что это справедливо и по отношению к поэзии. Для нас, живших в запертом мире конца 40-х и начала 50-х годов, всегда существовал необыкновенно прекрасный материк культуры, который находился за запретной чертой. Эту черту даже мысленно было запрещено пересекать. Но мир этот был по-настоящему прекрасен, и он-то был миром человеческой культуры. Насыщенным, заполненным, живым миром. Иными словами, появилось полное осознание того, что мы живём в мире эрзаца. Думаю, что это ощущение в той или иной мере было знакомо каждому советскому человеку. И тому, кто создавал эту эрзац-культуру, и тому, кто её потреблял, потому что человек не может даже по велению самой мощной тоталитарной власти превратиться в свою противоположность. Он всё равно остаётся человеком, хотя глубоко спрятавшимся в свою раковину. Точкой опоры, которую я обрёл, была русская поэзия начала века»3.

В СССР появились «другая литература» и «другое искусство». Квартирные литературные посиделки сменились выступлениями поэтов у памятника Владимиру Маяковскому в Москве. Вот что вспоминала об этом поэт Алёна Басилова: «Я любила кормить голубей на площади Маяковского, ведь я жила неподалёку на Садово-Каретной улице. Я кормила голубей у памятника Маяковскому, и то ли толпа меня увлекла, то ли сама заинтересовалась, но я оказалась в самом центре происходящих событий. Вокруг памятника кишмя кишели люди, постоянно что-то читали. И я вдруг увидела Юрия Галанскова (1939—1972). Он читал “Человеческий манифест”, это было в духе Маяковского. У него была политическая поэзия, немножко наивная. Когда он прочитал “Человеческий манифест”, начались какие-то странные вещи. Его схватили люди в штатском и вытащили из толпы. Потом передали в руки милиционеров. А потом какие-то дружинники его куда-то повели. Если бы я не слышала стихов, я не обратила бы никакого внимания. Но поскольку я увидела, что руки выкручивают поэту, я, естественно, стала возмущаться. И тогда мне также стали выкручивать руки. Вот так вместе с Юрой Галансковым я попала в какой-то тайный штаб оперативного отряда. И тут на моих глазах его стали избивать, били головой о стену, ногами в живот, кричали: “Сволочь! Ты будешь писать стихи?” И он кричал им в ответ: “Буду!” На меня его избиение произвело страшное впечатление. Я долгое время не могла прийти в себя. На Маяковке я ещё познакомилась с Толей Щукиным (1940—2012), стихи которого мне очень понравились. Потом познакомилась с Володей Ковшиным, Мишей Капланом (1943—1988). Всех этих людей всегда сопровождал Коля Котрелёв, самый образованный из всех, кого я там встречала»4.

203

1922—1993.

204

1935—2005.

205

1929—2004.