Страница 172 из 204
Он назвал её «неумелой бессмыслицей»: «Уверен, что горячечно-поэтический монолог Венедикта Ерофеева мы и не вспомнили бы теперь, если бы поэма в прозе “Москва — Петушки” была бы сразу, во время оно, опубликована. Почему? Если уже имеется гарантия, что правовому положению текста и автора моё суждение никак не повредит, скажу. Неумело сделан бред — вот и всё. С момента своего появления за двадцать лет этот текст совершенно истлел бы под воздействием времени, и лишь только запретность как бальзам его для нас сохранила»5.
К Дмитрию Урнову у Венедикта Ерофеева были серьёзные претензии. Домыслы этого эрудированного «миротворца» из ИМЛИ часто представлялись абсурдными и оттого особенно нелепыми. Так, Венедикта Васильевича задело заявление Урнова, что в конце 1950-х — начале 1960-х годов ажиотаж в среде образованных людей по поводу русских писателей XVIII—XIX веков вызван затянувшейся на многие годы неиздаваемостью их произведений, а не их содержанием, оказавшимся актуальным для моих современников.
В интервью с Леонидом Прудовским, опубликованном в журнале «Континент» (№ 65, 1990), автор поэмы «Москва — Петушки» не смог смолчать по поводу такого необоснованного предположения: «Что говорить о Петре Чаадаеве, когда его только-только издали. А этот мудак Урнов говорит, что есть произведения, которые набальзамированы долгостоянием, неиздаваемостью. Он, мудак, хотя бы взял в образец Радищева или Александра Грибоедова, Петра Чаадаева — неужели они настолько живучи, что набальзамированы?»6
О таких людях, как Дмитрий Урнов, Венедикт Ерофеев кратко и точно сказал: «Человек, лишённый игровых начал и дара мистификаций»7
Руководители ИМЛИ им. А. М. Горького больше всего опасались появления в научных трудах аллюзий на современную советскую жизнь. Как человек, проработавший в этом академическом учреждении 32 года, выдвину в защиту моего коллеги Дмитрия Урнова свою версию. Я убеждён, что раздражившим Венедикта Ерофеева заявлением мой коллега перенаправлял внимание, как тогда говорили, «инстанций» в другую, более безопасную плоскость. Он словно пожимал плечами, вспоминая мумии фараонов с ликами отечественных классиков, и вопрошал самого себя: «Что ли, с ума все посходили? Жизнь у нас в СССР — лучше не бывает. Перестраиваемся ведь, прямо скажу, по ходу дела, быстро и по сторонам не оглядываемся. Как бы в дерьмо не вляпаться. Не стоит торопиться с этой перестройкой. Пусть она идёт помедленнее. Живите и наслаждайтесь. К чему вам эти давно забытые мертвецы — Радищев и Чаадаев. Читайте лучше книги современных писателей-деревенщиков».
К тому же литературный вкус Дмитрия Урнова был особенным — с трудом определяемым. Так, задолго до его филиппик по адресу Венедикта Ерофеева он с такой же безапелляционной уверенностью «зарубил» своей «внутренней рецензией» в издательстве «Молодая гвардия» предполагаемое издание замечательного романа Салмана Рушди «Стыд», назвав его «слабенькой, провинциальной прозой». После мирового скандала с романом «Сатанинские стихи» он, к его чести, признал в разговоре со мною свою некомпетентность в оценке творчества литераторов из Индии и Пакистана, пишущих на английском языке. И то в связи с тем обстоятельством, что моё отношение, высказанное во внутренней рецензии на «Стыд», резко отличалось от его.
А ведь это был не единственный афронт по адресу талантливых писателей со стороны маститого литературоведа и критика. Дмитрий Урнов был на 100 процентов уверен, что «демократическая вакханалия» скоро кончится, и спасал будущее сотрудников ИМЛИ, большая часть которых с энтузиазмом восприняла новые веяния. Приём достаточно наивный и малоэффективный. В идеологическом отделе ЦК КПСС при Горбачеве сидели люди не семи пядей во лбу, но всё-таки не круглые идиоты. Как говорил Мольер[429], «учёность в дураке несноснее всего». Это я отношу, упаси боже, не только к моему коллеге по научной деятельности, а ко всем нам из того времени — младшим и старшим научным сотрудникам.
Когда же события обернулись не по его предсказаниям, Дмитрий Урнов надолго залёг в одном из американских университетов, как медведь в берлоге, где, должно быть, пребывает по сегодняшний день, если уже не на пенсии.
Многие из нас тогда не услышали даже Людвига Андреаса Фейербаха[430], которого изучили вдоль и поперёк.
Этот корифей материализма, у которого Карл Маркс ходил в студентах и набирался ума-разума, вполне серьёзно проповедовал будущим гигантам мысли: «Любовь к науке — это любовь к правде, потому честность является основной добродетелью учёного».
А вот с честностью в наших гуманитарных науках было не то чтобы совсем худо, а как-то неопределённо. Что касается интеллектуалов, людей, обладающих догадливостью и сметливостью, то в этой сфере деятельности их число росло год от года. Они-то знали, как обвести вокруг пальца малообразованных соглядатаев, своих товарищей по партии. Тем более что некоторые из этих интеллектуалов находились в аппарате ЦК КПСС, как, например, Анатолий Сергеевич Черняев[431], Георгий Хосроевич Шахназаров[432], Вадим Валентинович Загладин[433], Александр Евгеньевич Бовин[434], Александр Николаевич Яковлев [435] и др. Это была сложившаяся при Брежневе негласная оппозиция, состоящая из «аппаратных диссидентов». Об этой ситуации внутри партийной верхушки пишет Андрей Серафимович Грачёв, помощник и пресс-секретарь Михаила Сергеевича Горбачева, в книге «Кремлёвская хроника» (М., 1994). Ведь время тогда было, как я уже писал, всестороннего приобщения к мировой культуре во всём разнообразии её тенденций и направлений, к художественному и литературному наследию собственных гениев, уничтоженных в своём отечестве или оказавшихся в эмиграции. Это была последняя попытка придать социализму человеческое лицо.
Венедикт Ерофеев в связи с этой ситуацией съязвил в адрес одного из своих кумиров: «Роковое заблуждение Ницше, будто наступило засилье интеллекта и надо спасать инстинкты»8.
Та жизнь, которую вёл Венедикт Ерофеев, не требовала особых затрат. Более того, он обходился самым малым и часто из-за постоянного безденежья голодал. Существует много свидетельств, что в критические моменты своих бездомных скитаний он никогда ни к кому не навязывался. Чувство врождённой интеллигентности не позволяло ему в общении с окружающими людьми вести себя напористо, бесцеремонно и нагло. Он не опускался и до навязчивого попрошайничества. Венедикт Васильевич сторонился людей, любящих халяву. Тех, кто норовит ухватить кусок пожирнее и запихнуть в рот побольше из того, что стоит на столе. Клянчить взаймы деньги, набиваться на обед было не в его правилах. Подношения Венедикт Васильевич принимал с удовольствием, но не милостыню. В его блокнотах и тетрадках встречаются записи, кому он был должен по мелочам. Есть в них имя тёти Дуни, Авдотьи Андреевны, которая любила, чтобы её называли не по-деревенски, а по-городскому — Евдокией. Где-то записано два рубля, где-то полтора, а самая большая сумма — трёшка. Но хватит об этом. Скажу главное — свои долги Венедикт Васильевич возвращал.
Глава третья
НЕ ГОЛОВА, А ДОМ ТЕРПИМОСТИ
По первому впечатлению тексты Венедикта Ерофеева воспринимались как словесный эпатаж на тему: «жизнь такая, что спиться не грех». В русской повседневности и, соответственно, в литературе всегда появлялись герои, интересные сами по себе, а не в связи с ситуациями, в которых они оказываются. Они говорят и думают по-своему, чего-то ищут, а что конкретно — в толк не возьмут. Какой-то бес их постоянно толкает то на одно, то на другое. Определённо можно сказать, что у каждого из них есть один принцип: пускаться в размышления по любому поводу. В то же время назвать их философами было бы опрометчиво. Думаю, что они сами от этого определения не пришли бы в восторг. Скорее всего, подумали бы, что над ними насмехаются.
429
Жан Батист Поклен; 1622—1673.
430
1804—1872.
431
1921—2017.
432
1924—2001.
433
1927—2006.
434
1930—2004.
435
1923—2005.