Страница 5 из 55
Ещё был взрыв в кузнице. Это я испытывала новый взрывчатый состав. И если вот по-крупному, в целом, то и состав, и испытания - всё прошло удачно.
Только кузница пострадала... Сильно. Совсем сильно.
Папенька, конечно, отстроил новую. И даже лучше прежней - мы там вытяжку получше сложили и горн поудобнее. Да и инструменты все купили новые, не то, что раньше были. Но это потом было.
А сначала... Сначала Степан рассердился. Раскричался даже, бросился искать виновницу, чтобы «выпороть! выпороть негодницу, чтобы знала, с чем играть нельзя! не девчонка растёт, а погибель!». А когда нашёл на сеннике зарёванную, закопчённую, с обгоревшими бровями и ресницами меня, замолчал, сморщился весь, будто это ему больно, не мне, взял на руки и понёс умываться.
Так что сейчас урон был мал, а я выглядела достаточно расстроенной.
Мы оба - и он, и я - приняли случившееся. И даже перестали бы обращать внимание, забыли. Да только студенты забыть не дали. Услышав это "Хозяй!", они долго смеялись, подковыривали и дразнили Степана. Чувствовали его бесправие и пользовались этим, идёвками доставая моего слугу.
Может, кто-то и хотел поиздеваться, называя его этой кличкой, словно собаку. Да только моему няньке все эти насмешки были без разницы. Главное, чтобы не мешали его маленькой хозяйке, а ему не мешали поддерживать меня.
Степан! Ты как мой папенька!
И конечно это Хозяй закрепилось за моим денщиком намертво.
Первое время я замирала, услышав его. Не насмешка меня тревожила, не явная издёвка, нет. Я постоянно ждала, что кто-то догадается что именно означает это слово. Ведь здесь неглупые, очень неглупые молодые люди учатся, и сложить два плюс два им ума хватит. Должно хватить.
Но не хватило.
И чем больше проходило времени, тем спокойней становилось. Я хорошо знала,
что привычное редко анализируют. И всё больше уверялась в том, что никому в голову не
придёт разгадывать, от какого слова слуга отломил кусок, превратив в странное "хозяй".
7. Лиззи Ларчинская
Степан... Не знаю, как это объяснить. Это трудно... Он стал мне вторым отцом. Нет, скорее заменил мать. Я никогда и ни с кем это не обсуждала, да и не буду обсуждать, но думала над этим часто.
Наверное, не имея матери, я невольно тянулась к людям, искала любви. И не потому, что мне её не хватало, нет. Г осподин Ларчинский - образец отцовской заботы и любви, и я не хотела бы себе другого родителя.
Но каждой девочке нужна мама, которая бы её нянчила, восхищалась, рассказывала на ночь сказки, выбирала и заказывала у мастера кукол с льняными локонами и небесноголубыми глазами.
К которой ребёнок бежит, разбив коленку или... сердце. Которая с ласковой и доброй улыбкой расскажет, какой длины должно быть платье, когда девочке десять лет, а какой -когда уже шестнадцать. Тот человек, кто научить правильно выбирать украшения к наряду, правильно разговаривать с кавалером и вежливо говорить жёсткое «нет». В общем, мама — тот взрослый человек, кто может дать девочке то, что не сможет дать папа.
Всё это - сказки на ночь, игрушки, разбитые коленки, украшения и умение говорить жёстко - я брала у Степана. Всё это, понятное дело, носило странные оттенки. Особенно, с точки зрения общества.
Например, сказки были совсем простые, те, что когда-то самому Степану рассказывала его мать-крестьянка или позже жена - его детям. Игрушки предложить мне Степан мог тоже необычные - проволока, глина, песок, а ещё клещи, гайки, поковки... Самыми красивыми украшениями мне казались капли застывшего олова, но папенька всегда в этом вопросе умело формировал мои вкусы в сторону драгоценных металлов и камней. А с нарядами вопрос решали модистка и горничная.
Уже лет в десять я понимала если не разумом, то каким-то чутьём, что не стоит рассказывать посторонним людям о своих увлечениях кузней и механикой. Потому что чувствовала - расскажу и потеряю родного и близкого человека. И этот человек потеряет меня. Ведь я для Степана тоже стала родной и близкой. Единственной родной и близкой.
Я помню нашу первую встречу.
Я была совсем маленькой, лет пять или шесть, и привлечённая грохотом, каким-то отчаянным стуком в кузнице на заднем дворе нашего дома, возле самых конюшен, сделала шаг внутрь.
Там было темно, жарко, стоял незнакомый горелый запах, пылал ярко алым зев печи, а рядом с ней бил огромным молотом по красному пылающему куску мохнатый потный человек в чёрном фартуке. И столько боли было в его движениях, столько отчаяния в каждом ударе!..
Он бил так, будто хотел убить тот раскалённый кусок, что держал огромными щипцами. Когда он ударил в последний раз и безвольно опустил руку с молотком, я спросила:
- Тебе больно, да?
Лохматая голова медленно повернулась. Глаз на его лице было почти не видно в темени кузни, но пустоту и боль я бы почувствовала в них, будь они и вовсе закрыты.
- Что? - спросил он хрипло.
- Ты так бьёшь... Тебе больно, да?
Чёрная всклокоченная борода вдруг затряслась, сначала едва заметно, а потом всё сильнее.
А потом человек с грохотом отшвырнул инструменты, сел под стену прямо на землю и, закрыв лицо руками, затрясся. Затрясся и завыл. Я поняла, что ему очень больно, а ещё очень и очень плохо. Совсем плохо.
Стало так его жалко!..
8. Лиззи Ларчинская
Я подошла и стала гладить его по мокрым от пота, слипшимся волосам, по плечу, по руке:
- Ты хороший, хороший! Ты поплачь, когда больно всегда надо плакать, - я это знала точно, потому что только на той неделе свалилась с дерева, на котором хотела построить себе гнездо, и пребольно ушиблась. Никому не сказала, ведь няня ругалась бы, а папенька расстроился. И я спряталась, чтобы прореветься. А хорошенько проревевшись, почувствовала, что боль стихла.
Память о неприятных минутах была свежа, поэтому и советовала сейчас со знанием дела. Потом вспомнила, как мне папенька всегда говорил, если я больно расшибала коленку или локоть: «Ну, ну, маленькая, ты не виновата! Ты ни в чём не виновата!» и стала приговаривать:
- Ну, ну, ты хороший человек, ты ни в чём не виноват, не виноват!
Это чёрный лохматый человек ещё долго плакал, так долго, что я даже устала его гладить. А когда наконец утих, я вытащила из ближайшей бочки с водой ковшик и подала ему:
- Умойся, попей.
Он принял ковш, плеснул водой себе прямо в лицо, стёр капли чёрной, закопчённой рукой, оставляя грязный потёк на щеке.
- Нельзя это пить... - хрипло прокаркал.
- Почему? Заколдовано? - удивилась я.
Он качнул головой:
- Нет, это вода для закалки металла. Она. невкусная.
- Для закалки? Это как?
И человек, взяв в свои огромные жёсткие и чумазые руки мою маленькую и белу, начал рассказывать о том, как такие, как он, кузнецы куют горячее, раскалённое железо.
С того момента не было и дня, чтобы я не приходила в кузню посмотреть на его работу, послушать рассказы, принести кувшин холодной воды из родничка, что бил в лесу, недалеко от нашего поместья...
Человека звали Степан, был он кузнецом и одиноким, убитым горем человеком.
Уже потом, много лет спустя, я узнала, что очень вовремя встретилась Степану.
Он сильно горевал, потеряв семью, хотел туда, к ним. Звал смерть, искал её и жить смысла не видел.
Он злился и ненавидел себя, чувствуя вину: не задержись он на ярмарке, его семья -жена и двое малых детей - не угорели бы в доме, а он не остался бы один на свете.
Но вот пришла в тёмную кузню маленькая девочка, такая же маленькая, как его дочь, и сказала «Твоей вины нет!». И сказала так, будто это его маленькая Маняшка сказала, и он поверил. Поверил и, надеюсь, простил себя.
После этого я стала его хозяйкой. И думаю, что не той хозяйкой, как бывает зовут господ, а той, которой отдают душу. Вот только я никогда не относилась к кузнецу, как к слуге.