Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 20



Первый месяц им запрещалось выходить на улицу, и месяц этот запомнился Кили, как месяц страха и томительного ожидания – что же дальше? Он маялся, другие маялись… только мама не маялась. Мама вязала. Как она сумела прихватить из дома несколько мотков красной шерсти, Кили так и не понял, но мама сидела, и вязала – когда у нее не было работы по бараку или по кухне.

Она вязала шарфы, один, большой, связала для Кили, другой, поменьше, для себя.

– А зачем такой длинный, мам? – удивился тогда Кили.

– Затем, что ты вырастешь, и будет в самый раз, – заверила мама. – Вот, смотри. Видишь? Собачки и кошки. Пришлось мою шапку чуть-чуть распустить…

Собачками мама называла вышивку, которая в семьях, подобных их семье, была очень распространенной в те годы. Два стежка вперед, два назад и чуть вверх – острая собачья мордочка. И два стежка покороче – ушки. Вот и вся собачка. Еще мама вышивала кошек – ромбик из четырех стежков, и ушки – тоже четыре коротких стежка. Так она и вышила шарф: кошка, собачка, кошка, собачка. Красный шарф с белой каемкой из стилизованных мордочек, которые за мордочки может принять только тот, кто знает, что это мордочки.

Потом, наконец, их выпустили, и даже дали жилье.

Кили с мамой достался угол в комнате, еще худшей, чем в бараке. Комната оказалась ледяной по зимам, и сырой летом. А у мамы оказались слишком слабые легкие.

Она умерла через два года, когда Кили исполнилось одиннадцать.

От теплой батареи его, конечно, прогнали – в том, что прогонят, Кили и не сомневался. Кое-как запахивая пальто, упорно не желавшее сходиться на животе, он вышел из подъезда, и побрел, куда глаза глядят. Ладно, хоть отогрелся, и то дело. Поесть бы что-то, хоть немножко. Вот если бы карточка… Кили горько вздохнул. Может, попробовать в социалку зайти? Может, хоть хлеба кусок дадут?

До социалки пришлось тащиться полчаса, не меньше. Кили там немного знали, поэтому, не смотря на отсутствие карточки, оделили двумя кусками хлеба и стаканом тепловатого жидкого чая. Оделяла, конечно, баб Нюра, человечиха, но добрая и сострадательная.

– Чего, выперли? – догадалась она, глядя, как Кили спешно пьет чай.

– Ага, – кивнул Кили. – Совсем.

– И карту зажали, – догадалась баб Нюра.

– Точно, – согласился Кили.

– Вот Ашур сученыш, – протянул баб Нюра. – Как припрутся, самого тухляка им наложу. Килька, ты давай, быстро жри, а то придет еще кто…

Кили понимающе закивал. Давясь, проглотил хлеб, второй кусок сунул в карман, потом залпом допил чай.

– На ночь куда? – спросила баб Нюра.

– Не знаю, – пожал плечами Кили.

– Под мост не ходи, – понизив голос, произнесла баб Нюра. Зыркнула глазами туда-сюда. – Тама трубы теплые, но ты не ходи!

– Почему? – спросил Кили.

– Потому что «водолазы» тама, – объяснила баб Нюра. – Закрючат тебя, и вся недолга.

– Ясно, – кивнул Кили.

Плохо. Про мост он думал. Именно про мост он и думал – потому что там действительно проходили какие-то коммуникации, неподалеку была котельная, и под мостом точно можно было бы переждать ночь.

– По знакомым пройдись, может, пустит кто, – посоветовала баб Нюра.

– Попробую, – убито кивнул Кили.



Не было у него никаких знакомых.

И быть не могло.

…Когда Кили ушел, баб Нюра села за ближайший стол и пригорюнилась. Из подсобки высунулся ее стародавний помощник, повар Геша, и поинтересовался:

– Килька, что ль?

– Он самай, – вздохнула баб Нюра. – Кажись, всё Килька наш. Жалко…

– Погодь. А сколько ему? – Геша нахмурился.

– Полтинник уже, вроде, – баб Нюра задумалась. – Прямо он чего-то совсем сдал. И кишки, видать, загнили, видал, живот какой?

– Не особо смотрел, тут их столько ходит, что не усмотришь. Полтинник? Так это еще много пожил, тю. Это ж он до сорока пяти отработал, считай, да потом приживалом мотался. Долго. Значит, срок ему.

– Сказала, чтобы под мост не ходил.

– Ну и дура, – фыркнул Геша. – Там хоть быстро они их. Всё лучше, чем замерзнуть.

– Может, знакомые пустят?..

– Нюр, окстись, а? – Геша рассердился. – Не бывает у них знакомых! Сама знаешь, как их за знакомства дрючат! Если до таких лет дотянул, то умный, а умные не знакомятся, так, только знаются, и всё. И вообще, чего жопу развесила? Пошли котлы мыть, скоро закладку делать, а она сидит, тут, понимаешь, царевна-несмеяна! Иди, иди, хватит жалость давить.

– Ну так живые же, – баб Нюра встала, зевнула. – Ай, ладно. Не он первый, не он последний…

Следующий шаг, который Кили решился предпринять, был шагом отчаяния – он отправился к Центру, чтобы рассказать про то, что у него отняли карточку, и попросить новую. По медальону, который он Ашуру не отдал, сохранил. РДИЦ, расчетный документооборотный информационный центр, находился в сорока минутах ходьбы, но для Кили эти сорок минут превратились в полтора часа, ходец из него был хуже, чем средний. Кили не шел, он семенил меленькими шажками, потому что проклятый живот снова начал разрываться от боли, а потом пришла и стародавняя спутница боли – рвота. Кили едва успел убраться с дороги в какой-то дворе, и пристроиться за мусорными ящиками. Рвало его долго, и, когда, наконец, отпустило, он понял с ужасом, что обессилел совершенно. Сердце колотилось, как бешенное, по лицу ручьями струился пот, в глазах двоилось. Кили долго сидел на снегу, приходя в себя, потом принялся приводить в порядок то, что испачкалось – кое-как оттер снегом одежду, лицо, руки. Захотелось пить, он пожевал немного снега. Вроде бы получше.

Знакомые, думал Кили.

Какие знакомые, какие друзья. А то он не знает, что бывало, когда кто-то еще осмеливался… хоть как-то…

…После смерти матери он снова оказался в бараке, но в этот раз барак был детдомовский, и таких, как Кили, в этом детдоме было больше трех сотен. Оборванных, грязных – грязь уже тогда превратилась в постоянную спутницу – никому не нужных. Учили их кое-как, через пень-колоду, по большей части производству и подсобным работам. Всё учение, собственно, и сводилось к работе, сначала полегче, потом потруднее. Они перебирали овощи на местной овощебазе, под сезон, их возили мыть цеха на два завода, стоявших на границе города, иногда их отправляли на лесопилку, паковать в бесчисленные мешки стружку и кору, изредка их, самых отличившихся, даже отвозили на вокзал, мыть туалеты. Вокзал и цеха все обожали, а овощебазу и лесопилку ненавидели. Самой хорошей считалась весенняя работа в человеческой части города, на посадке цветов в клумбы, но на такую работу брали только девочек постарше, а середняку, да еще и нечистокровному, как Кили, про цветы нечего было даже и думать.

В детдоме не разрешалось ничего, и строжайше каралось всё, что попадало в поле зрения воспитателей.

И в первую очередь каралась дружба.

После трёх порок Кили перестал пытаться сдружиться с кем-то, тем более, что его потенциального друга тоже выпороли, причем так, что он трое суток отлеживался. Кили тогда еще меньше досталось, ему повезло, что инициатором будущей дружбы был не он, а его приятель по классу.

Когда Кили стал старше, он узнал, что карается не только дружба. Любовь каралась еще более жестоко – на его глазах воспитатели забили насмерть во дворе сразу двоих. Парня из старшей группы, и гермо на группу младше. За то, что те, по слухам, сошлись, и даже хотели бежать. Ну и убежали, оба. На тот свет.

К выпуску Кили усвоил этот главный урок, и потом всю жизнь держал со всеми эту вечную дистанцию. «Дистанцию вытянутой руки», как ее называли.

Хотелось ли ему дружить, любить?

Дурацкий вопрос. Конечно, хотелось. По молодым годам он еще имел силы и желание мечтать – и мечтал. А кто не мечтал? Молодое тело, гормоны, желания – всё это действовало на него ровно так же, как и на всех других… но Кили был слишком умен, чтобы не осознавать в полной мере смертельную опасность, исходящую от подобных желаний.