Страница 47 из 106
Евсей Наумович остановился. Лишь сейчас он заметил, что у Афанасия глаза разного цвета.
– И откуда ты это узнал? О той истории в роддоме?
– Пока я справку дожидался, секретарша главврача кому-то по-телефону рассказывала, хвастала – какие дела за деньги проворачивают. А вы думаете, что художники свое откричат! Да никогда. Все куплено-перекуплено.
Снегопад возник из ничего. Небо сияло чистой прозрачной голубизной, и вдруг снежок – вялый, легкий, необязательный. Но пока Евсей Наумович шел от Малой Морской до Михайловской улицы, он падать перестал. Так же неожиданно, как и начал. В прозрачном, точно протертом воздухе высокая фигура приятеля виделась особенно четко. Эрик Михайлович стоял у входа в подземный переход метро и читал какую-то книгу.
Евсей Наумович ускорил шаг. Мысли, что разъедали душу – затмевая даже визит к следователю, – мысли эти с новой силой охватили Евсея Наумовича. Они не оставляли его с момента откровения Лизы. Знала бы эта девочка, как огорчила Евсея Наумовича своей простодушной доброжелательностью. И сейчас, направляясь на встречу с давним и, в сущности, единственным своим другом, Евсей Наумович испытывал страх от предстоящего объяснения и вместе с тем восторг – пугающий мстительный восторг. Упоение в предвосхищении неловкого положения, в котором окажется человек, который так дорог тебе. Какой-то дьявольский промысел – доставлять огорчение тому, кому многим обязан. Что это? Плата за собственную беспомощность, демонстрация независимости и гордыни? Вероятно, так устроена человеческая натура. Наверняка Евсей Наумович будет жалеть о своей минутной слабости, еще как жалеть, но он не мог отказать себе в этой сладкой муке. Он напоминал слепца, который, решительно отказавшись от поводыря, рискуя, идет незнакомой дорогой.
Тут Эрик Михайлович увидел Евсея Наумовича. А увидев, шагнул навстречу, широко улыбаясь и раскинув руки. Поздоровался сердечно, крепким мужским рукопожатием, отстранив в сторону левую руку с книгой в светло-зеленом переплете. И в ответ на вопросительный взгляд Евсея Наумовича пояснил с восторгом:
– Георгий Иванов, «Петербургские зимы». Прижизненное парижское издание. 1928 год. Со старым правописанием. Цены ей нет, – и рассказал, как, проходя мимо Владимирского собора, заметил на каменной балюстраде груду барахла, что продавала какая-то бабка – кофеварку, щипцы, отвертки, игральные карты, резиновые боты, – и, среди всей этой дребедени, библиографическую редкость.
– Десять рублей просила, – продолжил Эрик Михайлович. – Дал ей пятьдесят и убежал. Начал читать в метро и не оторваться. Смеюсь в голос, пассажиры смотрят, как на психа, а я удержаться не могу. Как он описывает приезд Мандельштама в Петербург! В клетчатых штанах, желтых штиблетах, с бутербродом в руке вместо спертого в поезде чемодана. Настоящий поэт! На Евсей, дарю!
– У меня есть «Петербургские зимы», правда, современное издание, – промямлил Евсей Наумович, все еще находясь во власти своих тревожных раздумий. – Замечательная проза. Он и поэтом считался значительным среди акмеистов.
– Кто? Мандельштам? – скованность приятеля озадачила Эрика Михайловича.
– Георгий Иванов, – ответил Евсей Наумович. – Кстати, и Мандельштам считался акмеистом. Правда, недолго. Очень уж ему нравилось хаживать в «Бродячую собаку».
– Слушай, а почему бы и нам не отправиться в «Собаку»? – озаренно воскликнул Эрик Михайлович. – Раз мы тут рядом. Я вечность там не был.
Евсей Наумович угрюмо вздохнул.
Они шли вдоль гостиницы «Европейская», вдоль озябшего строя автомобилей, чьи лакированные тела, потупив глазища-фары, стыли в покорных позах.
– Послушай, чем тебя смущает мое предложение? – спросил Эрик Михайлович.
– Какое предложение? – Евсей Наумович боком взглянул на приятеля.
– Насчет автомобиля. Я отбываю во Францию через неделю. За это время вполне успею купить автомобиль и оформить доверенность на тебя.
– Мне сейчас не до этого, Эрик, – сухо проговорил Евсей Наумович.
– Понимаю. Ну, как знаешь. Так чем закончилась твоя встреча со следователем? Для чего ты меня высвистал из уютного кабинета в эту зимнюю хлябь? – Эрик Михайлович повертел в руках книгу и, растопырив карман куртки спутника, просунул в него свой подарок. – Я слушаю, Евсей. Только все по-порядку.
– С момента, когда я получил повестку следователя? – Евсей Наумович усмехнулся.
– С момента, когда ты получил эту чертову повестку, – подтвердил его собеседник.
– Хорошо, – со значением в голосе проговорил Евсей Наумович. – У меня в то утро было превосходное настроение. В гостях сидело славное существо женского пола.
– Ну, старый козел! – Эрик Михайлович игриво коснулся приятеля плечом. – О деле рассказывай, о деле.
Евсей Наумович запнулся. Он уже готов был выложить все, что он знал о поведении человека, которому неизменно поверял все свои тайны и который так коварно этим воспользовался. И в то же время Евсей Наумович обрадовался ситуации, он даже облегченно вздохнул. За годы их дружбы Евсей Наумович не мог припомнить других столь щекотливых обстоятельств, как сейчас, на коротком пути до знаменитого литературного подвальчика «Бродячая собака». Правда, в далеком уже прошлом случалось, когда Евсей ревновал Наталью, ему казалось, что жена более чем благосклонна к его другу Эрику. Но та ревность была какая-то короткая, ленивая, в основе ее лежало скорее раздражение, вызванное самим присутствием Натальи в его жизни. С ее придирками, недовольством, женской холодностью. И лишь иногда в сознание Евсея вгрызался червячок, и его крушила подозрительность. Но не долго. Затем вновь его затягивали быт, работа, прочие интересы, а то и мимолетные увлечения другими женщинами. Что, в свою очередь, также отражалось на их с Натальей отношениях. Без улик и доказательств подозрения Натальи казались совершенно беспочвенными. Тем не менее она продолжала упрекать мужа в неверности с истовостью и упрямством, вызывая изумление не только Евсея, но и своих родителей.
Чисто вымытые витринные стекла гостиницы отражали фигуры двух давних друзей. Высокого, томного Эрика Михайловича в финской шапке с кокетливым козырьком и погрузневшего, в спортивной куртке с меховой оторочкой воротника Евсея Наумовича, который хоть и уступал приятелю в элегантности, но брал фундаментальностью и вальяжностью движений.
Швейцар «Европейской» в голубой униформе, покрытой коричневой накидкой, и в цилиндре под старину принял приятелей за своих постояльцев и предупредительно толкнул прозрачную дверь-вертушку.
– Мы, служивый, из другого постоялого двора, – пошутил Эрик Михайлович.
– Как изволите-с, – манерно отозвался швейцар. – А то загляните, угоститесь кофеем.
Эрик Михайлович благодарно улыбнулся и помахал швейцару рукой.
– Иногда чувствуешь, что ты не последнее дерьмо, – бросил он Евсею Наумовичу. – В такие минуты неохота уезжать во Францию, черную, будто она не в Европе, а на Берегу Слоновой кости.
– А когда ты отбываешь? – спросил Евсей Наумович.
– Когда, когда. Через неделю, я же тебе сказал. Ты, что, не слушаешь меня?
– Прости, все соображаю, с чего начать отчет о походе в прокуратуру.
– Он что, был суров, твой Мурженко?
– Поначалу нет, сама любезность, – взял разбег Евсей Наумович и продолжил обстоятельно.
Рассказал, как Мурженко заполнял протокол, словно впервые увидел гражданина Е. Н. Дубровского. Повторил обстоятельства, при которых в мусорном баке двора обнаружили мертвого младенца-мальчика.
– Так в чем же тебя обвиняют, Севка? – перебил Эрик Михайлович изложение уже знакомой истории. – Конкретно! В чем?
– В подстрекательстве к преступлению. Статья такая есть.
– В подстрекательстве?! – Эрик Михайлович остановился и озадаченно посмотрел на приятеля. – И кого ты подстрекал?
– Женщину. Избавиться от ребенка. Сюда можно привязать и понуждение к преступлению. И даже соучастие, – со злой иронией добавил Евсей Наумович. – Вот уже несколько статей.
Они остановились у ступеньки лестницы, ведущей в подвал, где размещалось Арт-кафе «Бродячая собака». Лет пятнадцать назад Евсей Наумович иногда помогал группе энтузиастов – литераторов и художников – восстанавливать полуразрушенный подвал в бывшем Доме Жако, на пересечении улицы Ракова с площадью Искусств. Приют петербургской богемы первой четверти прошлого века, названный по чьей-то прихоти «Бродячей собакой», связывал судьбы множества славных имен, представляющих пеструю картину российской культуры того времени. В основном – поэтов. Кто только сюда не заглядывал. И Кузьмин, и Ахматова, и Бенедикт Лифшиц, и Нарбут, и Гумилев. И Георгий Иванов, и Сологуб. Маяковский, Есенин, Клюев. Гиппиус, Ходасевич, Мережковский. Весь Серебряный век русской поэзии. Бывал здесь и двадцатилетний красавец-поэт Леничка Каннегиссер, возможно, именно отсюда он и направился стрелять в Урицкого, первого председателя Петроградского ЧК. А споры и программные заявления разных литературных течений! Еще подвальчик славился своими пьянками и мордобоем, с вызовом полиции, а впоследствии и милиции. Не говоря уж о людях с маузерами и в кожанках, с их облавами и арестами.