Страница 2 из 4
И нет от неё, и дьявольской болезни, которую она вызывает, спасенья: никто ведь тогда не знал, что её нужно как можно быстрее смывать… А дышать заражённым воздухом – только в противогазах.
Потому что никто и не догадывался – да и не мог догадаться. Что самая обычная пыль, и воздух, сквозь который она прошла, могут нести смерть.
Это уже только потом разработали и стали применять во время учений, испытаний, аварий, как на Чернобыле и Фукусиме, разнообразные реагенты, помогающие побыстрее смывать всё, что выпало оттуда – с неба. С неба, куда оно всё попало с огромным грибом испарённой стомиллионной температурой эпицентра землёй. И надёжно работающие и недорогие противогазы.
Хиросима. Нагасаки.
Отец там никогда не был. В командировку его послали в Миёси – заказать для завода, где он тогда работал, нестандартные коробки передач. Чертежи вёз с собой. Отец тогда, как и вся Япония, работал на оборонном предприятии. Собирал грузовики-тягачи для армии. Вот для особо мощного автомобиля, что должен был тянуть на прицепе гаубицу-стодвадцатку, этот новый тягач и был нужен.
А попал под радиационное облако отец уже вечером девятого августа, после того, как сбросили «Толстяка». За два часа оно дошло до Миёси. Где и выпало равнодушным серым дождём, встретившись там, наверху, с прохладным ночным ветерком с гор Тю.
И то, что сейчас рядом с отцом на стандартных узких койках с жёсткими железными пружинами и тощими матрацами из полусгнившего войлока или сбившейся в колтуны ваты лежат и умирают, или уже умерли, рабочие с этого самого завода, а более шестидесяти тысяч умерло на месте, в самом городе, облегчения маленькому Хидеки Омуро не приносило. Да и не могло принести: осознание того, что что-то делать – играть, учиться, работать, и даже умирать, всем вместе – как-то подсознательно легче, тогда ещё не вошло прочно в его суть, его душу и мозг.
Такое осознание – достояние как раз довоенной и послевоенной Японии. Страны восходящего солнца. Где каждый человек – лишь жалкий червяк, готовый пожертвовать свою жизнь, как настоящий камикадзе – во благо Императора. И Отчизны.
Или – винтик. Как стало позже, гораздо позже.
Винтик, готовый положить все силы, тела и разума, да и самоё жизнь – на благо Хозяина. Давшего эту работу ничтожному винтику. Машине. Механизму с отличной производительностью труда. Приходящему за час до начала работы. И уходящему позже – на два. Чтоб «наработать» побольше. И не выглядеть отлынивающим, ленивым и равнодушным к порученному делу. Отвратительным отщепенцем, презирающим традиции и устои.
Изгоем.
То есть – нелюдем, недостойным уважения в глазах и людей, и корпорации, или фирмы. Давшей среднестатистическому патриотично настроенному и воспитанному в духе заветов предков, рождённому после Второй Мировой, японцу – главное. Работу.
Престижную. Достойную. Или хотя бы – стабильную.
Которая позволяет занимать достойное место в социуме. И не остаться голодным.
Тебе, винтику. И твоей семье.
Но вот семьи у маленького Хидеки очень быстро не стало.
Потому что не прошло и месяца после того, как они с матерью выслушали вердикт прибежавшего на истошные вопли матери сухонького старичка-доктора, посмотревшего на расширившиеся во всю радужку чёрные зрачки переставшего стонать и дышать отца, и тщетно попытавшегося найти пульс, как матери тоже не стало. Она умерла, как это стали называть позднее – от инфаркта. А у простого люда лежащей в руинах и грязи, с безжалостно и неумолимо растоптанными кованными сапогами армии США гордостью, и оказавшегося ложным самоосознанием того, что они живут великой и сплочённой нацией в замечательной, и лучшей в мире, стране – Японии, это тогда называлось куда проще: от того, что разорвалось в груди сердце!
Именно тогда, когда Хидеки стоял у тела матери, в ногах, сжав крохотные слабые кулачки так, что побелели костяшки пальцев, и глядел, глядел на её худые, измождённые и жилистые руки, и неправдоподобно тонкие, полупрозрачные от недоедания, ступни, чуть просматривавшиеся сквозь ветхую материю савана, а вовсе не тогда, когда, словно застывший чурбан смотрел, как она рыдает без слёз – слёзы уже не текли! – над телом выдохнувшего в последний раз с хрипом и кровью, испачкавшей и без того покрытую засохшими пятнами рвоты и этой самой крови, серую подушку, отца, ему и пришло в голову это.
А затем и засело там крепко-накрепко: он должен отомстить.
И отомстить не каким-то там солдатам-оккупантам. Которых расквартировали по городам и городишкам, и которые слонялись, изнывая от безделья и вседозволенности. И гнусно ржали, когда крушили лавки почтенных и уважаемых людей, плевали в побеждённых, и избивали беззащитных стариков и инвалидов, осмеливавшихся протестовать, когда несколько здоровенных жеребцов деловито и методично насиловали их дочерей, внучек и жён, подходя к делу весьма придирчиво: лишь тех, что «посимпатичней»!..
Нет, он хотел отомстить в первую очередь тем гнусным тварям, что, сидя в безопасности в уютных кондиционированных кабинетах в нетронутых бомбёжками и артобстрелами городах, где полно развлечений, неоновой рекламы и вкусной жратвы, и где не знают, что такое маскировка от ночных налётов армад бомбардировщиков Б-29, летящих в стратосфере и потому недоступных зенитной артиллерии, и никогда не испытывали того щемящего чувства, что возникает, когда вернувшись из бомбоубежища, обнаруживаешь, что твой дом превратился в груду дымящихся обломков, приказали этим жеребцам вторгнуться на священную землю их страны. И опоганить её.
И втоптать железными подковками тяжёлых армейских сапог в сознание побеждённого и поверженного ниц народа, всей японской нации, что они – ничтожества. Люди второго – нет, второго тогда, до Мартина Лютера Кинга, были негры! – третьего сорта! Желтомазые обезьяны. Годные лишь на то, чтобы пресмыкаться в пыли, моля о пощаде, и подставляя шею под тот самый кованный сапог дяди Сэма. Сапог сорок пятого размера.
Именно тогда, глядя на тело матери перед сожжением, почти не ощущая, как крепко, до боли, сжимает его худенькое плечо единственный оставшийся у него родственник, шестидесятитрёхлетний дядя Такедо, пятилетний Омуро и решил.
Что отомстит. Чего бы это ему ни стоило.
Пусть даже этого момента придётся дожидаться всю его предстоящую, и бессмысленно пустую сейчас, жизнь.
А смыслом её и наполнила как раз эта самая жажда отмщения.
Именно она, жажда справедливого, и, как это называют сами америкосы, «адекватного» возмездия, этот неукротимый огонь, этот парез, жгущий и грызущий, словно кислотой, худую впалую грудь изнутри, и поддерживал его все эти долгие годы, пока он готовил час расплаты. Для тех, кто приказал сбросить бомбы тогда, когда в этом уже не было никакой необходимости. С помощью унизительных условий заключённого мира и кошмара оккупации втоптать в грязь, хоть и не сломить окончательно, Дух гордого народа. Для тех, кто превратил своими летающими крепостями десятки городов – в руины, оставив без крова и средств к существованию миллионы женщин, детей и стариков. (Жизнь мужчин, то есть, воинов – принадлежит Императору!) Для тех, кто убил его отца. И послужил причиной смерти матери. Да и дяди с его семьёй. Всё от того же голода и болезней, и спустя каких-то два года.
И вот этот день настал.
Почему же так дрожат морщинистые, какие-то блёклые, с коричневыми пигментными пятнами, и ставшие словно ватными, чужими, руки, лежащие сейчас перед ним, на пульте? Перед кнопками и рычагами, которые достаточно лишь нажать и повернуть?
Что заставляет его мешкать, не давая выход тому, что так тщательно и долго он скрывал внутри себя, и что истинный японец не должен показывать и выказывать никому и никогда, и даже себе: дикой слепой ярости?!
Возможно, потому, что осознаёт, что позволив эмоциям проявиться, он может не успеть довести начатое годы назад – до конца, и умрёт как мать – от разрыва сердца?!
Не-ет, он должен. Довести дело до конца.
Дело, которое готовил всю жизнь, все последние семьдесят три года, перебравшись в девяносто шестом сюда, в страну, которая растоптала его детскую наивность и веру в лучшее будущее – как «очень перспективный», пусть и немолодой, учёный. Ведущий специалист Университета в Киото, и неоспоримый авторитет и «генератор идей номер один» в своей области.