Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 5

Бежать! Несколько сотен ступеней вниз, и через пятьдесят шагов будет крутой склон, ведущий в расселину, где течёт Арджеш. Перебраться вброд на другой берег, а там лес, Белая Марь, дом, бабушка…

Я бегу вдоль реки по скользким камням. Обдирая руки и колени, карабкаюсь вверх по скользкому склону.

Впереди над прибрежным тальником висит молочный туман, а в самой сердцевине тлеет слабый огонёк. Это наша хибарка утопает в белой мари. Продираюсь между колючими ветками, заглядываю в окошко.

Бабушка толчёт что-то в глиняном горшке. Из трубки, зажатой в зубах, поднимается дымок. Она смахивает со стола крошки, поворачивается к очагу и перемешивает что-то в котелке, висящем над огнём.

– Девочка моя! – бормочет бабушка, торопливо перемещаясь к двери, когда я появляюсь на пороге.

Она насильно укладывает меня.

– Что они сделали с тобой! – плачет бабушка, ощупывая мой живот. Этот ребёнок тебя погубит…

Потом заставляет выпить какое-то густое, мерзко хлюпающее варево.

– Не называй это ребёнком! – хриплю я, давясь противно пахнущей бурдой. – Не дай этому дьявольскому отродью жить во мне!

Умоляюще смотрю в покрасневшие, припухшие от слёз бабушкины глаза.

– Ты сошла с ума, Джана! Не смей и думать об этом! – плачет она.

Но чудовище внутри меня бьётся требовательно, сильно. Я кричу и проваливаюсь в беспамятство.

Когда прихожу в себя, в комнате темно и холодно. Тлеющие в очаге угли светятся как глаза дикого зверя. Скорчившись на лежанке, слышу шелест белой мари над могильником, и в этом звуке мне чудится отдалённый топот копыт. Егеря уже мчатся по следу, чуя мою боль и мой страх.

С надеждой смотрю на маленький алтарь, где лежат заговорённые амулеты. Они подсказывают, как быть.

Рано или поздно меня найдут, с этим ничего нельзя поделать. От них не сбежишь. Я знаю, как устраиваются погони. Они называют это охотой. Соревнуясь в меткости, егеря выпускают стрелу за стрелой, и они летят, свистя, подгоняя. Ты бежишь, прячешься за стволами, не можешь ни остановиться, ни укрыться. А потом… горячий сильный толчок в спину, и всё. Ты обречён и лежишь, истекая кровью, бестолково сбивая ногами прелую листву. И последним воспоминанием станет лицо загонщика, добивающего тебя.

Я встаю с постели и, стараясь не потревожить бабушку, незаметно выхожу из дома.

Знаю, кто станет моей повитухой.

Эта ночь – ночь полной луны. Вон она висит над лесом, яркая-яркая. Такой луны нужно больше всего опасаться, ею управляет сама Госпожа.

Я плыву в жемчужно-белой мари, пытаясь прорваться сквозь неё, куда угодно, бесцельно – лишь бы вне...

Вода в Мозглом пруду чёрная, как дёготь, маслянисто-гладкая, приторно-тёплая. По жирной поверхности бежит лёгкое колыхание. На берегу среди высоких камышей что-то темнеет.

Это она. Сидит спиной ко мне на корточках, с усилием вытягивая что-то между колен. Уродливый горб, растрёпанные волосы. Вроде похожа на человека, но я-то знаю, кто это. Порождение болотной тьмы и глубины. У неё много имен и обличий. Шувани называют её Муло.

Подобрав что-то с земли, она медленно встаёт. Её голова на фоне белого лунного круга, от волос поднимается пар. Муло огромна и очень стара. В руке что-то болтается. Пахнет кровью. Старуха швыряет на пропитанную влагой землю освежёванный трупик какого-то животного и поворачивается ко мне.

Я вижу её лицо. Скорее, узкую морду с подвижными тонкими губами и длинными заострёнными зубами. Коричневые, сморщенные, как буковая кора, груди свисают до живота. У неё толстые ляжки, покрытые тёмной шерстью, и козлиные копыта. Она манит меня скрюченным, красным от крови пальцем. Потом опускает голову на широкую грудь и шумно вздыхает. Большое бочкообразное брюхо поднимается и опускается. Пару мгновений она будто выжидает, потом грузно шагает в мою сторону. Под ней смачно чавкает влажная земля. Муло наклоняется, цепляет мою руку и тянет к себе. У неё мертвая хватка.





Я не сопротивляюсь. Но мне есть, что предложить взамен. Жертва для Госпожи.

Делаю последнее усилие и произношу вторую часть требы:

– Под луной… посреди леса… возле бездонного болота… владычице погибели я предлагаю плоть! Ешь, Тёмная Мать! Хас, Кало Дай!

И подталкиваю к ней притихшее отродье. Он снова начинает биться и визжать. Муло отпускает мою руку и нависает над ним. Недовольно урча, принюхивается, потом хватает за лодыжки и рывком поднимает. Он висит, зажатый в её кулаке, извивается и орёт. Лицо старухи недовольно дёргается. Она раздражённо рычит и с размаху ударяет его головой о землю.

Становится тихо.

Муло небрежно бросает мою жертву в сторону и падает на четвереньки, слегка оседая назад, как будто готовясь к прыжку. Под тяжестью огромного тела копыта глубоко утопают в почве, она лопается, исторгая тёмный поток – бурлящая грязь, пузырящаяся вонючая вода, земляные черви – все могильные твари, что питаются мертвечиной, выползают наружу. Поток стремительно стекает в болото. Старуха пятится, сползает вслед за ним, жирно плюхнувшись воду. Чёрная маслянистая жижа доходит ей уже до подмышек, а длинные руки, оставляя глубокие борозды в береговой грязи, всё ещё слепо шарят там, где брошена добыча. Нащупав трупик животного и того, кого я родила, она с громким чавканьем исчезает в пучине.

Дело сделано. Я не чувствую ни холода, ни боли. Выпотрошенная и выброшенная, я не нужна ни егерям, ни князю, ни Госпоже.

Зато я знаю, кто нужен мне.

Только бы поскорее прорваться сквозь мутный, жемчужно-серый свет.

Наконец, мне это удается. В растерянности оглядываю своё мёртвое тело, быстро теряющее упругость, – дыра в животе, на коже белёсый пушок измороси и красные бусины свернувшейся крови – оно даже красиво. Как осенняя белая марь.

Меня когда-то звали Джана. И я была шувани. Странно говорить о себе «была», но этого уже не исправишь.

Приказываю телу подняться.

Бреду по облыселой тропе среди пламенеющей несъедобной мари. Мне легко как никогда. Ни холода, ни боли. Только голод, он ведёт меня. Этот голод больше, чем я сама, такой лютый, что мне больше нечего сказать, кроме того, что я голодна.

У меня острые зубы, звериные повадки и жадность голодного хищника. Глядя на осеннюю белую марь, которую нельзя есть, я думаю о скорой зиме, о ночах, когда не можешь заснуть, потому что тебя тянет на улицу, где ветер хлещет по лицу колючим снегом, шуршит в замёрзших волосах.

Голод подгоняет меня, ведёт через пустынные дворы к домам с потухшими окнами. Он мчится вперёд белым зайцем. Я крадусь за ним, прячусь. Не из страха – просто знаю, меня не должны видеть. Голод никогда не ошибается и шепчет на ушко: там, где закопали, можно и откопать. Поворачиваю в сторону Белой Мари. Знаю, туда никто не сунется. Останавливаюсь на краю могильника.

– Просыпайтесь! Вы меня слышите? – мой голос слегка приглушён страхом. – Я снимаю зарок! Вы свободны!

Кому, как не мне, знать цену слов, произнесённых в нужном порядке. Ведь я была шувани. Слова древнего зарока, в полной тишине они прозвучали великолепно, отчетливо:

– Деш-эфта-шов-панж-штар-трин-ду-эк!

Размытая дождём глина уплывает из-под ног, шипя и пенясь. Поскальзываюсь, сползаю в яму.

Сначала кажется, что сюда набросали хвороста, но чем дольше смотрю на перепутанные между собой палки, тем ясней понимаю, что это человеческие кости. Такие сахарно-белые, омытые дождём. Вот проломленный в темени череп, вот сгнившая до костей кисть руки с торчащим вниз большим пальцем, так похожая на листок летней белой мари.

Наклоняюсь к посеревшему скелету в обрывках одежды. Засовываю в рот кусок тряпки. Не знаю, что это, потому что зажмуриваю глаза – так лучше ощущается вкус. Он чуть примороженный, сладковатый, студенистый. Заталкиваю в рот ещё обрывок, ещё один, ещё… Быстро, без передышки сжёвываю, так что все они соединяются в единую длинную ленту. Потом обгладываю кость, лоснящуюся как рыбий хребет.