Страница 4 из 18
После этих рассказов я много ночей видел один и тот же кошмарный сон. Длинная похоронная процессия. Играет оркестр. Все плачут. Гроб ставят на стол, кладут цветы. Бабушка Аня тихо крадется к гробу. Она вся в черном и прячет под кофтой большой тяжелый кошелек, набитый пятаками. Она хочет положить пятак в рот лежащему старичку с торчащей бородой. Она разгребает растительность, лезет пальцем ему в рот, тянет за язык и, отворив огромное отверстие, всыпает туда всю мелочь из кошелька. Вдруг слышатся крики: «Ура! Хоронят!» Все бегут к окнам. По улице несется ватага ребятни, а за ними новая похоронная процессия. Теперь я вижу, как бабка Аня тоже бежит с пацанами перед гробом и вместе с ними орет: «Ура! Хоронят!» Какие-то тетки суют ей пятачки. Потом я снова вижу старичка с бородой. Вокруг спящие родственники. Они храпят. Бабка Аня подходит к гробу и снова лезет пальцем в рот старику. Но тот сжимает десны так сильно, что аж дрожит голова. Баба Аня корпит над ним, не уступая. «Раззявь пасть, нехристь! – шипит она. – Раззявь, сволота покойная! Деньги чужие, тебе говорят!» Она хватает деда и начинает его переворачивать и вытряхивать. Но никак мертвец не отдает пятачки. Тогда баба Аня отрывает старичку башку и выбегает на улицу. Там толпа матерей и жен. Они кричат: «Где мой пятак, Анна? А где мой?! А мой?!» Баба Аня бросает бородатую башку на землю, та раскалывается, как копилка из гипса, и пятаки катятся со звоном в разные стороны. Я просыпаюсь. Слышен звон нового утра. На кухне что-то разбили. Там уже гомон и крик: «Это мой! Это мой!»
Однако сны – это одно, а мужиков надо было по большей части действительно спасать. В нашей округе возле бетонного завода ютилась старенькая мебельная фабрика. Без дальних слов ясно, что производила она не викторианскую мебель. Трудившиеся на ней о таких стилях отроду не слыхали. Но табуретки были крепкие. И парты для школы, где я усердно ненавидел всех учителей подряд, делались тоже на этой фабрике. Скажу больше, ряды кресел в кинотеатре «Родина» тоже были заказаны местным умельцам. Коллектив был давний, слаженный и немногочисленный. И если кто-то решал плюнуть сегодня на рабочий день и запить прямо с обеда, это значило, что идея принадлежит коллективу в целом. Ну, может быть, за редким исключением, которое составляли бабы. Они были заняты покраской производимой продукции. Мужской же состав весь был задействован в столярке. Политура и лаки, которых было в изобилии, шли на прямое употребление и на внутренние нужды. По прямому назначению использовалось значительно урезанное количество. Основная литровая масса употреблялась на личные внутренние нужды. Лак выливали в ведро, а в это время на огне разогревался медный прут и, в раскаленном состоянии, опускался в ведро с лаком. Свернувшуюся массу, прилипшую к пруту, наматывали на него и извлекали из ведра, а внутри оставалась та самая жидкость, спиртовое содержание которой выпивали наши художники мебельной промышленности. Сколько их сгорело и отравилось на этом вредном производстве, точно неизвестно. Но однажды, упившись до изумления и передравшись на бытовой почве, народ остался без фабрики. Она сгорела вместе со всем содержимым склада готовой продукции, вместе с политурой, лаком и старым сторожем, принимавшим активное участие по абсорбированию клейкой лаковой основы от жидкости с градусом. Кстати, у него были борода и усы. И вполне возможно, что и он послужил бы для бабки Ани основой для создания пятикопеечной микстуры от запоев. Кто знает? Мне об этом ничего неизвестно.
Лето перед школой я провел в деревне у родителей матери. Семья их была огромной. Свое хозяйство, огородище, корова, куры, утки, гуси. Куча разновозрастных детей. Но как-то все это общее головокружение было отрегулировано и расставлено по своим местам. В далекой деревне был все тот же коммунальный мир. Как говорили в ту пору: «Тоже мне, Москва! У нас своя Москва. Только дома пониже, да асфальт пожиже!» Жизнь – везде жизнь. Только, может быть, запросы другие, амбиции скромней, гонору поменьше, потому что времени почти нет свободного. Работа от зари до зари. А времени тогда было больше, я в этом совершенно уверен. День был длиннее, больше успевали делать. «А теперь Бог день поубавил. Потому как все больше и больше делают люди злого, недоброго, вредного», – так сказала одна старушка в храме. Есть в этом немалая человеческая правда.
По возвращении в город узнал, что в доме нашем значительные перемены. Главное то, что Актриса Вывиховна сошлась с домкомом. «Нагло и назло, и прямо на глазах у всего дома!» – так все говорили. Таисия была как кипятком ошпаренная. Чувств она своих не скрывала. Домком был из комнаты выдворен и обосновался у Вывиховны. Правда, Таисия называла ее «сучкой» и никак иначе. Условия, в которых находились так называемые «молодые», были поистине невыносимы. С кухни Таисия их просто выжила. Два раза в кастрюлю с супом она клала дохлых мышей. Вывиховна от омерзения потеряла сознание, когда наливала суп в тарелку любимому. Теперь, опасаясь за здоровье, она варила в комнате. В другой раз, пока она мылась в ванной, Таська заколотила дверь гвоздем, и бедная Вывиховна орала там час с лишним. Теперь домком охранял ее у двери. Но главное, все бабы встали на сторону потерпевшей фиаско Таисии.
Сколько бы все это длилось, неведомо, не начнись в одно прекрасное время расселение. Из комнаток, где ютилось по три, пять, семь человек, нас стали развозить в отдельные квартиры. Великое переселение, новая жизнь! И неважно, что по существу все осталось по-прежнему и коммунальные отношения не исчезли и не изменились. Начало жизни, где все хаты с краю, было положено.
Кстати, Вывиховна уехала первой. Уехала, оставив всех в шоке. Она утром вошла в кухню, выбрав момент, когда все в сборе, и, нагло ухмыляясь, сообщила: «Можешь забирать своего домкома, Таисия. Увлечения проходят быстро. Кстати, – она оглядела всех на кухне и, выдержав паузу, доложила: – До колен болтается, но не поднимается! Поэтому-то ты и злая такая, Таисия. Так что бери его взад. А я выхожу замуж за большого человека. Не в смысле, чего у него в штанах, а по положению. Вы еще обо мне услышите. Желаю счастья в личной жизни и успехов в труде!» И, повернувшись на каблучках, вышла. А уже через час рабочие выносили ее вещички, а она садилась в «Победу» и заливисто, показушно хохотала. Ее сопровождал человек в солидном костюме и со злым желчным лицом.
Домком обратился к народу с речью, где подверг обструкции свое увлечение, дал анализ случившемуся и вверил собственную судьбу и себя самого общественности. И сказал еще, что никогда не верил в черные силы и духов. Но теперь, став невинной жертвой колдовства и бесовщины, открыто заявляет, что есть силы зла и он был околдован ведьмой. Речь имела широкий резонанс. Домком так искренне и чистосердечно каялся и даже всплакнул, что многие бабы стали кивать головами. Мужики, ясное дело, втайне его поддерживали, потому что на стороне дьявольские утехи были почти у всех, и их тоже не по собственной воле околдовывали ведьмы и колдуньи.
Оставим на время жизнь взрослую. Хотя она была определяющей для нас, ребятни. Мы были ее придатком, и всякое самое малое настроение взрослых отбрасывало на нас свою тень. И если Евдокимов старший гонял всю ночь свою толстую жену, то вместе с ней метались по соседям и трое его ребятишек. А Санька Акиньшин, только раз сунувшийся защитить маманьку от побоев, получил сперва от полоумного отца, а наутро и от матери, вставшей на защиту мужа-тирана. Черт их всех, взрослых, разберет! Потому двор и дворовая жизнь были единственно понятным и освоенным миром, где каждый знал свое место, степень дозволенного, где видна была и понятна всем и твоя сила, и твоя пригодность, и все твои хоть и детские, но человеческие качества.
Правды ради надо сознаться, что человеческого в наших проявлениях было все-таки мало. И то ли взрослый и суровый мир породил нас такими, то ли сами дети входят в жизнь жестокими, чтобы, повзрослев, продолжить творящиеся в мире злобу и несправедливость, указывая себе и всем, что сила решает все, что хитрость и лесть – основные правила выживания. Так что от старших детки редко уходят в противоположном направлении, а закон Нью… кого-то о том, что яблоко от яблони недалеко падает, верней всех законов уголовного кодекса. Но мы в те давние детские времена на это на все внимания не обращали, пользуясь любой возможностью слинять из дома и провалиться в собственный мир, где не было ни философии, ни угрызений совести, ни великих потрясений, ни смертельных обид. Все прощалось, потому что все забывалось. Даже человеческая смерть воспринималась легко и весело. А главное – с необыкновенным интересом. И когда сбрасывали кошку с пожарной вышки, и когда, растворив все найденные таблетки и создав новый вид лекарства, вводили его настоящим шприцем пойманным мышам, чувствуя себя академиками Павловыми, – во всем был простой интерес: выживет или умрет? Почему-то все умирало. И только собственная боль изредка наводила на мысль, что, может быть, больно и другим. Но боль все чувствовали по-разному. И все-таки чужие страдания так далеки от тебя, а иногда и вовсе незаметны, что, забыв о них, мы, пользуясь безнаказанностью, творили свои глупые и злобные эксперименты. Да и как не экспериментировать, когда учительница биологии велела принести лягушек и на уроке показывала, как, расчленив беднягу, пускать в мышцу ток и, глядя на сокращения сухожилий, вникать в сущность биопроцессов. Так что после этих садистских опытов надувание лягушки через соломинку и рассшибание ее пузатого тельца о дерево или стену, чтобы слышен был взрыв ее брюха, было самым невинным и обычным делом.