Страница 4 из 19
На углу Тсиикай Маун Таули Бенни долго смотрел на их бывшую двухэтажную квартиру, откуда мама приглядывала за ним, пока он играл внизу с мальчишками. Она никогда не была матерью-наседкой, нет, ее любовь была сдержанной: нежно коснуться рукой щеки, чуть скользнуть губами по лбу. Но в своих советах она не скупилась на любовь, внимание и похвалы. (Ты не должен думать о себе, Бенни. Лишь животные думают только о себе. Худший из грехов – забыть о своей ответственности за тех, кому повезло меньше.) В ней, казалось, таилась святая отстраненность от низших человеческих побуждений – в ее нежном, вечно печальном лице, в медленных движениях, в том, как она смотрела на него, как будто всегда из вечности. Благородство и милосердие – вот ее жизненные принципы. Сколько раз она собирала корзинку фруктов для тех, кому повезло меньше? Сколько раз жалобно молилась об исцелении больных, при свете свечей, которые не успел погасить нетерпеливый папа, почтительно скрывавшийся в недрах квартиры. Мама любила петь – тихонько, ненавязчиво, – и ее голос струился из окна на благословляемые ею улицы. А потом… тишина.
Ноги сами принесли Бенни на узкую 26-ю улицу, где темнел контур меноры и надпись «Машмиа Ешуа» над аркой большой белоснежной синагоги. Машмиа Ешуа – даруй нам спасение. Он вспомнил значение этих слов, а с ними и отцовский совет: именно здесь он без колебаний должен искать убежища в темные времена. Бенни не мог помнить, где именно на этом кладбище похоронены его родные, но ноги сами отыскали путь – по заросшей тропинке, к дереву, под которым они лежат. Он опустился на колени, кулаки разжались, и пальцы коснулись прохладных надгробий с надписями на иврите, которые он больше не мог прочесть, а потом Бенни прижался лбом к шершавому камню на маминой могиле. Поднявшийся ветерок донес запах подвядшей зелени, птичка чирикала где-то для своих птенцов или супруга, и он почти расслышал, как мамин ясный ласковый голос произносит: Я здесь, рядом с тобой, Бенни.
Мир мертвых оказался чем-то, до чего можно дотянуться и коснуться его; нужно только немного времени и внимания, и вот этот мир вернулся к нему и признал его, соединяя прошлое с той дорогой, на которую он только вступил.
Долго-долго он сидел, прижавшись головой к могиле, суета в душе улеглась, и, прикованный к месту воспоминаниями, он ощущал движение ветра, пение птиц и жизнь в зарослях. Едва занялся рассвет, один из служителей синагоги увидел его спящего, и Бенни проснулся, успев заметить залитые светом облака, прежде чем камень ударил его по щеке.
– Индус! – орал служитель на иврите, ставшем внезапно абсолютно понятным. – Бродяга! Задница! Тебе здесь не капище!
2
С моря
Кхин уже видела этого молодого офицера (англо-индийца?). Она обратила внимание на его руки – сильные и строго вытянутые по швам руки – и заметила, как неустанно патрулировал он порт из конца в конец, будто старался растратить имеющийся у него запас топлива. Однажды она наблюдала, как целеустремленно он мчится на катере к судну, встававшему на якорь в бухте; он стоял рядом с рулевым, скрестив руки на груди, обратив лицо к ветру. Неужели совсем не боится потерять равновесие? Или подсознательно играет с судьбой, как порой поступает и сама Кхин, когда, держа за руку малыша, подбирается к самому краю пирса, на котором стоит и сейчас, в сентябре 1939-го.
Она приехала в Акьяб четыре месяца назад, работать нянькой в доме судьи-карена, который «взял за правило нанимать на работу людей их гонимой расы» – примерные его слова. Ее подопечный, мальчик шести лет, частенько увлекал ее в порт, где с пирса они наблюдали, как взлетают или садятся на волнующуюся поверхность моря гидропланы.
Ей гидропланы нравились не меньше, чем мальчику, нравилось, как с беззвучной грацией они оставляют позади шлейф брызг, – хотя время от времени восхищение омрачала тревога. Иногда Кхин видела, как самолет сбивается с курса, резко качнувшись, и представляла, как он падает с небес подстреленной птицей.
Мальчик ткнул пальцем в серебристую фигурку самолета, взмывающего к облакам, она вздрогнула, решительно потянула его прочь от мокрых досок сходен, ведущих к воде.
– Пора идти, – сказала Кхин.
– Давай подождем, когда он исчезнет, – возразил мальчик.
Ему не рассказали, что Япония воюет с Китаем, что Германия вторглась в Польшу, а Франция и Великобритания объявили ей войну. Кхин чувствовала себя виноватой в этом его неведении, будто, поощряя его привязанность к самолетам, она предавала малыша. Да, она понимала, что глупо воображать, будто именно эти самолеты обречены на гибель. «Война никогда не придет сюда, – сказал судья, прослушав вечерние английские новости по радио. – Джапы хотят Малайю. На нашу территорию можно проникнуть только морем, а на море британцы, которые непотопляемы».
– Дома у меня есть для тебя сюрприз, – соврала Кхин. Прикрыв глаза ладонью от слепящего света, постаралась изобразить самую убедительную улыбку.
Мальчик внимательно изучил ее лицо и уточнил:
– Какой сюрприз?
– Скажу дома.
Никакого сюрприза, разумеется, не было, и пока они брели обратно к берегу, подальше от шатких ступеней (а она еще и от навязчивой картины – как ее тело соскальзывает в бушующие волны), Кхин прикидывала, какой небольшой подарок малыш счел бы достаточно неожиданным. Он и так уже сомневается в ней. Может, горничная купит профитролей у индийца, который приходит по средам?
Они были уже на полпути к берегу, когда Кхин подняла взгляд и заметила, что от деревянных ворот порта за ними пристально наблюдает тот самый офицер. Белая фуражка слегка набекрень, он стоит, привалившись к покосившимся шатким воротам, словно перекрывает путь. Даже издалека она видела, как беззастенчиво он разглядывает ее бедра, ее волосы. Если бы любой другой мужчина пялился на нее вот так, буквально пожирая взглядом, она бы… ну, она рассмеялась бы.
Внезапно офицер закричал, выдав неразборчивую мешанину английских слов, из которых она разобрала только «не», которое он произнес с подчеркнутой страстностью и по меньшей мере дважды. Он определенно велел держаться подальше от пирса (судя по тому, как он потом повернул голову и ткнул рукой куда-то в сторону от моря, она не ошиблась), и его резкость должна была ее уязвить, вот только в его баритоне звучала какая-то добродушная мягкость.
Она остановилась футах в пяти от ворот, держа мальчика за теплую ладошку, порывы свежего ветра доносили морские брызги. Офицер, прищурившись, смотрел ей прямо в глаза, и Кхин почувствовала, что краснеет, любуясь могучей силой, исходящей от него, – тяжелый подбородок, губы слишком пухлые для мужчины, большие уши смешно торчат из-под фуражки. Ничего особенно выдающегося в этой мужской красоте, в крупных чертах (хотя в нем и вправду было нечто слоновье!), ничего необычного в его властных претензиях на территорию порта (все офицеры норовили заявить свои права на Бирму, словно не были такими же подданными его величества короля Англии). Но пришлось признать, что вблизи он оказался гораздо привлекательнее. И что еще неожиданнее (и это она, должно быть, отметила неосознанно) – выражение кротости, почти смирения в его взгляде, особенно явное в контрасте с очевидной физической силой. Даже улыбка, адресованная ей, на которую ее губы невольно откликнулись, таила печаль.
– У нас неприятности, няня? – спросил мальчик.
– Возможно, – тихо ответила она.
Офицер вновь заговорил, объясняя ей что-то по-английски, но тут неподалеку взревел мотор гидроплана.
– Смотри! – воскликнул мальчик, показывая на гидроплан, прыгающий по волнам.
На мгновение все трое замерли, глядя, как самолет взмывает в ярко-голубое небо, закладывает вираж и безмятежно устремляется на северо-запад, будто там, за горизонтом, и нет никакой войны.
– Как же красиво, – расслышала она голос офицера сквозь свист ветра.
Он отодвинулся от ворот. И когда их глаза вновь встретились, она так сильно смутилась, что резко потащила малыша вперед, рывком приоткрыла ворота и почти бегом проскочила мимо оторопевшего офицера.