Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 12



С этой именно сущностью и имел дело не кто иной, как Кант. Мы привыкли обращать внимание на принципиально вселенскую претензию категорического императива, доходящую до декларируемой слепоты в отношении сорного эмпирического: ничто не должно сбить тебя с пути истинного, не должно быть никакой обратной связи – живи под юрисдикцией свободы, и пусть директивы иного, будь то Дух тяжести или принятый социальный порядок, вызывают у тебя то недоумение, то презрение, то улыбку. Пусть нравственные законы этого мира и будут для тебя единственными непреложными законами.

Императивы чистого практического разума действует, невзирая ни на что, – и какие еще нужны аргументы в пользу универсальности, всеобщности этих этических и экзистенциальных принципов. Эмпирические поправки к «нравственному закону во мне» исключены, и это делает кантовскую систему одной из самых ригористических.

Однако все дело в том, что нравственное законодательство осуществляется изнутри, потому оно и называется принципом свободы. Мысленно переходя от одного императива к другому, мы всюду видим незыблемость моральных установок, но совсем не обязательно тех же самых установок. О тождественности содержания категорических императивов у Канта ничего не сказано, более того, у него вообще ничего не сказано о содержании суверенного законодательства практического разума. Фактически перед нами демиургия как манифестация чистой свободы воли. Продуцируемые миры могут быть почти тождественными, а могут не иметь друг с другом ничего общего, кроме самой аподиктичности и принципа als ob. Каждый акт суверенной демиургии начинается со слов «Да будет!», но дальше возможны разночтения, в одном случае – Да будет так!, в другом – Да будет иначе!

С этой поправкой кантовский ригоризм приобретает совершенно иной смысл, и его выявляющаяся парадоксальность оставляет позади Франсуа Вийона. Между тем здесь сама суть взглядов Канта на свободу и феномен человека, и остается только удивляться, почему антиномии чистого теоретического разума сформулированы эксплицитно и внятно, а единственная антиномия чистого практического разума до сих пор не эксплицирована. Впрочем, представить ее в эксплицитном виде совсем не трудно.

а) Максимы чистого практического разума носят характер абсолютно универсального общеобязательного закона.

б) Максимы чистого практического разума суть манифестации моей свободной воли и не могут быть мне навязаны извне.

Даже в скрытом виде эта антиномия породила множество дежурных парадоксов вроде допустимости лжи во спасение, но они органично встроены в саму материю этического, подобно тому как муки совести являются главным, если не единственным, содержанием самой совести.

Тем не менее суть всякой возможной этики Кант ухватил: это противоречие (оно же внутреннее беспокойство) между универсализмом, при отсутствии которого этика сама отсутствует или носит другое имя, например называется хитростью разума, и свободным выбором внутреннего законодательства, без которого нравственности не существует. В этой связи мы еще не раз обратимся к Канту.



Теперь присмотримся к Марксу, к его способу решения вопроса об универсальности этики и конкретности истины. Скажем сразу: именно новая этика явилась отличительной чертой философии Маркса и не ослабевающей популярности марксизма – обстоятельство, которое остается в тени и которым стоит заняться подробнее.

«Философы лишь различным образом объясняли мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его» – так гласит одиннадцатый тезис о Фейербахе, одно из самых цитируемых мест в корпусе марксистской литературы. Смысл данного изречения, в сущности, прост: если речь идет о требовании, адресованном философии, то необходимо перевести истину из дискурсивной плоскости в практическую, а значит – придать ей этический характер. Это и сделал марксизм: впервые в истории европейской метафизики был совершен акт осознанного этического творчества, прежде этим занималось только христианство, используя минимальную авторизацию (Лютер) или вовсе отказываясь от нее, чтобы не нарушать вечность нравственных устоев и столь необходимую для морали универсальность. Любопытно, что этого же принципа придерживались авторы советских учебников по марксистской этике, подчеркивая, что марксизм отнюдь не отменяет основ общечеловеческой нравственности, и вставляя время от времени дежурные заявления о «классовой природе морали», то есть фактически замалчивая саму суть произведенной марксизмом революции в сфере общественного сознания.

Поэтому уместно перечислить важнейшие тезисы свершенного акта морального творчества, отчасти совпадающие с другими имеющимися образцами – с революционной этикой первоначального христианства и с этическими новшествами, внесенными Реформацией.

1. Первый тезис может быть выражен словами Ленина: «Абстрактной истины нет, истина всегда конкретна». Тут важно и каждое слово, и их порядок. Можно ведь было сказать: «Истина одна, но мир меняется, и к извечной истине приходится искать новые пути». Но диалектическое противоречие сформулировано здесь со всей остротой. Шаг вправо – «истина неизменна и нуждается лишь в восстановлении, как нравственность в соблюдении» – и исчезнет революционность, потеряется потенциал действия. Шаг влево – «истина у каждого своя» – и исчезнет сама истина заодно с объединенным ею сообществом. Так что, по большому счету, утверждение Бадью о том, что истина определяется Событием и готовностью к встрече с ним, – это тот же самый тезис, но выраженный в иной, облагороженной (так всегда кажется на первых порах) форме.

2. Эсхатологический универсализм новой нравственности – и здесь марксизм в наибольшей степени разделяет общую позицию с христианством. Вспомним: сначала сообщество, объединенное новой ошеломляющей истиной, в соответствии с которой смерть будет побеждена и последние станут первыми. Неважно, сколько нас сейчас: двое, трое или двенадцать, – мы взялись за устранение несправедливости мира, и с нами Бог, и он сказал: «Я есть Истина». И нам есть что сообщить изолгавшемуся, ни во что не верящему миру, есть и что предъявить: братство верных, освобождение от бренности, от смертности, от безнадежности. Отзвук этих положений нетрудно обнаружить в учении Маркса, из чего следует, что собственно «учение» есть лишь вводная часть новой практики. Выражаясь в ленинском стиле, можно сказать: марксизм есть учение плюс его применение, и тот, кто игнорирует вторую часть формулы, тот не марксист. Да и учение как марксизма, так и христианства, опирается на такую «экспериментальную базу», какую не выработала для себя ни одна из дисциплинарных наук.

3. Оппозиция истины и лжи не может быть сведена к силлогистике или логике высказываний. Иными словами: согласованность и, стало быть, истинность множества высказываний ничего не стоит, если за ними стоит ложь самого бытия. И несправедливость той или иной действительности должна высвечиваться через экзистенциальную речь, в противном случае такой речи грош цена. И наоборот, истина бытия никуда не денется, даже если ей не удастся пробиться через тот или иной риторический строй. Это относится и к косноязычной речи пролетариата, которая как раз и ставит перед всеми порядочными, нравственными людьми новую этическую задачу: привнести слово, дать язык, избавить «улицу» от «корчей» (Маяковский: «…улица корчится безъязыкая»), чтобы смогла перенести истину бытия в риторическую согласованность высказывания. Сама истина бытия взывает об этом к каждому коммунисту по выбору совести и требует именно этического оформления, смены одной из важных жизненных установок.

Прежняя установка образованного сословия или, если угодно, «всех мыслящих» предполагала естественную солидарность с такими же, как ты, с «агентами чистого разума», и презрительное, в лучшем случае снисходительное отношение к «черни», к необразованной массе, к тем, кто далек от зова чистого разума. Христианская этика требовала помочь малым сим обрести истину, что и являлось важнейшей целью миссионерства. Теперь же дело должно было обстоять иначе. Приоритет принадлежит истине самого бытия, и эта истина в экзистенциальном и социальном разрезе обнаруживается как историческая миссия пролетариата. Обращают на себя внимание два обстоятельства, не столько теоретического, сколько нравственного характера: