Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 109

Несколько дней назад в тишине он слышал лёгкие шаги Друзиллы, когда она подбежала к этой двери. Никто так легко не отрывал от земли сандалии из мягкой, обёрнутой шёлком кожи. Запыхавшись, она постучала в дверь. Ни у одной женщины не было таких маленьких улыбчивых губ. Она тихо толкнула дверь. А он притворился спящим.

На последнем сосуде в самом низу стояла загадочная маленькая деревянная фигурка, вырезанная из нетленного ствола сикомора, которую жрец из Юнит-Тентора подарил Германику.

«Она представляет собой, дух, который никто не может убить».

Это было стилизованное тело птицы с огромными крыльями, покрытыми десятками блестящих кусочков бирюзы. Но из густых перьев прямо перед собой смотрело человеческое лицо со сжатыми губами.

Рядом стояло маленькое изображение молодой женщины с прикреплённой маленькой золотой короной. И виднелась надпись демотическим письмом[55]: «Да сумеет твоя душа, Эйрена, воскреснуть близ божественной госпожи Аб-ду».

Какую неодолимую боль подавлял раб Геликон, годами тайно нося её в себе, чтобы, как маленький ребёнок, попросить римского императора сохранить фигурку в зотекуле, «надёжном месте»?

Но от Друзиллы не осталось изображений. Лишь одна совсем крохотная мраморная головка. Нужно поскорее сделать с неё копию, прежде чем время сотрёт память о сестре. Император решил, что найдёт для неё место в священном монументе, строящемся на берегу озера Неморенсис. Он представил детскую одухотворённую улыбку Друзиллы. Ту её часть, которая не может умереть.

В это время вошёл единственный человек во всей империи, кто смог открыть эту дверь, — бывший раб Федр, поэт.

— Majestas ducis[56], — проговорил он, чтобы отвлечь императора, пусть даже нарушая его уединение.

Федру в то время было лет пятьдесят. Он родился в Пиерии, близ южной Македонии, и однажды каким-то образом попал в рабство — он не любил говорить об этом, как и бедняга Залевк, который сгинул без вести и никто ничего не знал о его судьбе. Когда Федра привезли в Рим и подарили Августу, тот, поражённый его искусством, даровал ему свободу. Федр научился латыни уже взрослым и, чтобы писать, выработал исключительно простой стиль, красочный, как сказка, и глубокий, как философия.

Но когда за знаменитую басню про волка и ягнёнка Элий Сеян посадил его в темницу и обрушил на него, столь же кроткого, как и его сочинения, суровейший закон о величестве, Федр плохо защищался, говоря, что всего лишь перевёл старую греческую сказку, басню Эзопа. Он остался жив, но больше не был свободен от леденящих воспоминаний о темнице, а его глаза покраснели от долгой темноты.

Император по памяти процитировал первую строку басни и заметил, что после долгих часов мрачного молчания губы Федра шевелятся.

Но он также заметил, что покрасневшие глаза его лихорадочно блестят, и это было опасно, так как поэту ничего не стоило и упасть. Наконец император проговорил:

— Скажи мне, в конце концов, правду. Ты пишешь слишком хорошо — это был не перевод.

Федр ещё раз продекламировал ему на блестящем греческом таинственный эпизод, где Эзоп рассказывает, как богиня Исида, вновь пробудившая в его душе творческие способности, вернула звуки его устам. И объяснил:

— На самом деле мы, поэты, сами не знаем, как в нас рождается то, что мы говорим и пишем. Знаем только, что нечто нас принуждает.

Император попытался улыбнуться, ответил, что, возможно, в нём нашла убежище душа Эзопа, и порывисто обнял его. Федр почувствовал на своём тощем плече рыдания, сотрясавшие грудь императора. Однако Гай Цезарь быстро взял себя в руки и сказал, что велит вырезать гемму с двумя лицами, как у Януса, древнейшего италийского бога. Но с одной стороны у него будет варварское лицо фракийца Эзопа, жившего в суровом одиночестве, неухоженного, со спутанными волосами — ведь он тоже испытал жизнь раба, — «а с другой — задумчивое, напуганное заточением лицо моего дорогого друга, поэта Федра».

Дверь зотекулы осталась приоткрытой, и все хлынули туда. Горе вызвало упадок сил, и император принял посетителей, на этот раз немногочисленных — сколько могла вместить комнатушка. Они уселись вокруг него на табуреты и подушки, и виночерпий время от времени усердно подносил на этот медицинский консилиум выдержанное красное вино, которое Манлий нацедил из одного многовекового бочонка в своих погребах, вырытых в склонах вулканической горы Артемизия.

И пока посетители разговаривали, император сказал себе, что поистине в этот благодатный месяц июнь никому нет дела до смерти несравненной Друзиллы. Даже тот, кого она любила, человек из знатной фамилии, Марк Эмилий Лепид — он только что вошёл — уже утешился. И казалось, что смерть жены вызвала в нём больше гнева, чем страдания, как будто он не потерял любимую, а у него что-то украли.





Но потом пришёл философ Луций Анней Сенека и прочёл по лицу императора, что его детские страдания, невосполнимые семейные утраты вдруг с шумом снова прорываются в душу. И как посторонний свидетель, не сопереживая, осудил их со скрытым презрением. По сути дела, его благородная душа была так же суха, ясна и горда, как и его ум, и он относился к миру с рассудочной снисходительностью. Человеческое состояние, говорил он, посредственно и безнадёжно.

Не ища слов утешения, философ сказал, что именно суровость жизни научила его искусству писания.

— Потому что это и есть цель страданий — выстроить опыт.

Он видел, что император не слушает его, и это раздражало. С высокомерием Сенека проговорил, что, руководствуясь событиями и рассказами других, он берётся за труд, который будет писать медленно и разделит на много частей.

Император встал с чувством, будто задыхается, и сказал, что хочет отдохнуть. Тогда вмешался стоявший на пороге врач, который с тревогой следил за толпой беспокойных посетителей, и попросил всех удалиться. Уходя, Гай сказал себе, что больше никогда не вернётся в эту набитую сокровищами комнату, где все предметы несут на себе горькие воспоминания об утратах. Ему хотелось — так же, как на Капри хотелось Тиберию, — чтобы Манлий как можно скорее завершил строительство чудесных помещений в новом дворце, выходящих на форумы и не отягощённых старыми воспоминаниями.

ИМПЕРАТОРСКОЕ ЛОЖЕ

— Императорское ложе пусто, — объявил этим летом сенатор Валерий Азиатик, выбрав для этой задорной фразы по-отечески озабоченный тон. — Множество сенаторов готовы отдать ему, а некоторые уже отдали своих жён и дочерей, но никто ничего из этого не извлёк.

Он хотел сказать, что настоятельно необходимо посредством женитьбы дать кому-то из своих доступ к тайнам императорских апартаментов.

И вот Каллист, разговаривавший со всеми — а с ним никто не отмалчивался благодаря способности этого грека просочиться куда угодно, слушать, сочувствовать, ничем себя не компрометируя, и вызвать на откровенность, не перебивая, — пересказал императору слова сенатора Азиатика и, улучив момент, когда никого не было рядом, сообщил:

— Самые влиятельные сенаторы умоляют меня, чтобы ты взглянул на их четырнадцатилетних дочерей. Рим требует от тебя наследника.

Император с беспокойством и неприязнью подумал, что этот бывший раб обтяпывает свои дела за его счёт, и, пока Каллист ждал, терзаемый тревогой и страхом, он в порыве своих молодых лет спросил бездумно:

— И которая из них красивее всех?

Говоря так, он тоже подумал, что его пустое ложе в императорских покоях действительно многим не даёт покоя. А последние годы Тиберия показали, сколь рискованно пробуждать алчность во вдохновлённых преемниках.

Но ответ, который Каллист держал в уме, пришёл не сразу. Император заметил, что близость к власти изменила его лицо. Худое, с лёгкими морщинами под глазами, оно говорило, что грек тоже мало спит, хотя, демонстративно рабски целуя ему край плаща, он повторял, что никогда не мечтал дожить до таких дней и бормотал:

55

Демотическое письмо — скорописная форма египетского письма, возникшая в VIII—VII вв. до н. э.

56

Высокочтимый вождь (лат.).