Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 109

Мальчику показалось, что посланник оставался в комнате отца очень долго. Когда он вышел, то всё ещё был в промокшем плаще, но казалось, что никому до этого нет дела. Выходя, он шепнул стоявшему у двери офицеру стражи:

— Помнишь Семпрония Гракха, сосланного на остров Керкину в Африканском море?

— Ещё бы, — кивнул тот.

И посланник объявил:

— Его тоже зарезали.

Малыш уловил слово «зарезали», и хотя в каструме близкая или далёкая смерть была частью неумолимой повседневности, он увидел, как яростно отреагировал офицер:

— Это уже невыносимо! Не щадят никого. Как он умер?

— Как скотина, — огрызнулся посланник, потом огляделся и со злобой вполголоса проговорил: — И невинную Юлию там, в Регии, тоже довели до смерти, как нищенку.

С плаща на землю капала вода.

Офицер тоже огляделся и, сопровождая посланника к выходу, с возмущением спросил:

— А что говорят в Риме?

— Ничего, — отрезал посланник и ушёл; его тошнило при воспоминании о всеобщем малодушии.

Мальчик понял, что на той заброшенной скале в Африканском море, а также в том далёком городе, видимо, происходят дела посерьёзнее, чем какое-то нападение на границу банд германцев — ангривариев или херусков.

Офицер вернулся назад, но оставил дверь командующего приоткрытой — возможно, из-за пагубного пристрастия, которое столь часто упоминают древние авторы. Благодаря этому малыш заметил, как его молодая и прекрасная мать выбежала из внутренней комнаты, схватила за спиной у дукса Германика послание и в нетерпении прочла несколько строк, прежде чем муж успел остановить её.

И тут впервые мальчик увидел, как его мать плачет, и замер: она крепко прижала к лицу руки и, едва не задыхаясь, пыталась сдержать рыдания. Офицер стражи, вопреки всяким уставам, тоже застыл, приникнув к щели. Женщина плакала тихо, а когда снова подняла своё прекрасное лицо, на нём не было боли, только злоба, отчаяние и ненависть.

— Она убила её, проклятая старуха, Новерка[5], — всхлипывала она. — Я, я... клянусь.

Германии быстро совладал с гневом. У него был единственный способ утихомирить жену: ничего не говоря, он крепко обнимал её. Она сопротивлялась, вся дрожа, но потом понемногу уступала и поддавалась, и всё кончалось любовными объятиями. И на этот раз он прижал её к себе, но она поддалась не сразу. Малыш услышал тихий голос отца, который шептал ей на ухо, словно целуя:

— Наберись терпения, держись. У тебя будет время...

Она понемногу успокаивалась.

— Осуши слёзы, — сказал Германик и пальцем вытер слезу у неё на щеке. — Никто не должен говорить, будто ты плакала.

Жена ответила осипшим голосом:

— Мне было запрещено видеться с ней семнадцать лет. И она умерла в одиночестве.

Она освободилась от объятий и привела в порядок волосы. Тут малыш вошёл и тревожно спросил, что случилось. Но отец ответил, что ничего и что его ждёт Залевк, греческий наставник, образованнейший и терпеливый раб, который, пытаясь учить ребёнка, весь день ходил за подопечным. Несмотря на мягкость дукса Германика, никто во всём войске не мог спорить с ним, когда он отдавал приказ. Малыш беспрекословно повиновался, и стражник закрыл дверь.

Но ребёнок обманул беднягу Залевка и в тревоге и растерянности пошёл один на площадь. Увидев остановившегося в кругу военных посланника, мальчик приблизился и успел расслышать чей-то голос:

— Одно убийство за другим...

Заметив сына дукса, они замолкли, и он продолжил путь, скрывая свои чувства, но эти слова запали ему в душу. Ища утешения, он выбрал уединённую дорожку к конюшням, где стояли его любимые лошади. Его быстрый Инцитат[6], резвая лошадка галльской породы со шкурой цвета мёда и лёгкой статью, издалека узнал мальчика, заржал и зафыркал в нетерпении, чтобы его выпустили. Но конюхи задержали коня у закрытых дверей, потому что снова собирался дождь, и малыш только обнял его, прижавшись лбом к гриве. Существовала какая-то ужасная тайна, и все сговорились молчать. Видимо, коню каким-то образом передалось это непонятное беспокойство, потому что по его лоснящейся шкуре пробежала дрожь.

Как и ожидалось, пошёл дождь, потом возникла небольшая суета при проводах посланника. Дороги меж бараками опустели: то ли из-за дождя, то ли из-за чего-то ещё, кто знает, но все люди собрались внутри. Малыш сделал вывод, что грядёт какая-то опасность, как в тот раз, когда подкрались херуски и в темноте напали на часовых.

Он направился к южному углу каструма, откуда доносились мерные удары кузнечного молота по раскалённым клинкам. Мальчик вошёл в жаркую от огня кузницу, навострив уши, и потому успел услышать — это стало для него потрясением, — что Юлия, умершая «как нищенка» в отдалённом Регии, отчего его мать и пришла в столь непонятное отчаяние, «в действительности-то заслуживала императорских почестей».

Злобным голосом говорил военный трибун Гай Силий, командовавший в эти дни одним легионом. Сидя рядом с кузнецом-оружейником, он уставился на свой обоюдоострый великолепный парадный меч.

— Один лишь сенатор из шестисот встал и сказал, что единственную дочь Августа лишениями довели до смерти от медленного истощения, в изгнании, ославленную, презираемую всеми. Остальные пятьсот девяносто девять промолчали.





Произнеся эти слова, трибун увидел маленького сына Германика, но не приглушил голоса.

— Императорских почестей, — повторил он намеренно, чтобы было понятнее.

Кузнец поворачивал над огнём клинок, аккуратно постукивал по нему молотком, погружал в холодную воду, снова нагревал — и не произносил ни слова.

— Однако и здесь все молчат, потому что и здесь повинуются Тиберию.

Сквозь удары молота пробился голос ребёнка:

— В чём повинуются?

— Иди сюда, — решительно подозвал его Силий. — Пора тебе узнать, — сказал он, словно малыш, не зная чего-то, подвергался несправедливости.

Мальчик затаил дыхание в ожидании, и даже оружейник замедлил свои движения. Силий сказал:

— Знаешь, кто была эта Юлия, умершая таким образом? Мать твоей матери.

Мальчик замер. Никогда при нём не говорили о старших родственниках, и у него сложилось впечатление, что все они умерли неизвестно когда. Трибун разрушил это предположение, чтобы история стала понятнее, и заключил, твёрдо и чётко выговаривая слова:

— И знаешь, почему она заслуживала императорских почестей? Потому что была единственной дочерью божественного Августа. А вместо этого её на столько лет отправили в ссылку. И в конце концов Тиберий уморил её.

Мальчик быстро соображал. Он со страхом снова услышал голос матери: «Семнадцать лет...» Встревоженный до дрожи в коленях, он бросился на скамью рядом с трибуном и прошептал:

— Я видел, как моя мать плакала... Только никому не говори, — попросил он, схватив Силия за руку.

Трибун Силий сердито покачал головой.

— У твоей матери Агриппины немало причин плакать. Ты знаешь, что у неё были три брата?

Малыш вскочил на ноги.

— Это неправда, мне никогда об этом не говорили, у неё нет... Но ты сказал «были»? Как это — «были»?

Тут вмешался молчавший до сих пор оружейник, перестав поворачивать клинок над огнём:

— Трое братьев твоей матери были единственными наследниками Августа, надеждой империи. Они, а не Тиберий.

Кузнецы и прочие рабочие в глубине кузницы, услышав это, насторожились.

Малыш всхлипнул.

— Не смейтесь надо мной...

Он ощутил за всем этим какую-то угрозу, да и действительно прошло слишком мало времени, чтобы переварить эту историю, к тому же поведанную столь суровым образом. По здравом соображении отец просил хранить о ней молчание, поэтому Силий, опомнившись, отвёл мальчика вглубь кузницы и, чтобы отвлечь, показал ему изящный кинжал — короткую сику для неожиданного нападения из засады.

— Смотри, держать надо вот так...

Он протянул мальчику кинжал, предложил сжать рукоять, и тот осознанно вцепился в оружие, неожиданно почувствовав безопасность. Трибун разжал его пальцы, взял кинжал и, подозвав солдата, изобразил нападение.

5

Мачеха (лат..).

6

Резвый, быстроногий (лат.).