Страница 33 из 36
К примеру, мне знаком один превосходнейший музыкант, который, оставив музыку, ушел с головой в сочинение стихов, считая себя в этом деле каким-то великим; над стихами его все потешаются, а музыкальное мастерство он растерял. Другой, будучи одним из лучших на свете художников, презрев искусство, в котором ему вряд ли найдешь равного, взялся за изучение философии и имеет в этом столь странные теории и такие небывалые химеры, какие изобразить не под силу всему его живописному искусству{206}. И подобных примеров без счета. А есть такие, что, сознавая свое высокое мастерство в одном, основным делом делают другое, в котором они, впрочем, тоже не профаны; но каждый раз, когда им выпадает случай показать себя в том деле, в котором они чувствуют себя мастерами, делают это играючи; и окружающие, видя, как сильны они в том, что не является их главным делом, верят, что уж в главном-то их мастерство еще намного выше. Такая смекалка, если ей сопутствует благоразумие, по-моему, совершенно не порок.
Синьор Гаспаро Паллавичино ответил:
– Мне это кажется не смекалкой, но прямым обманом; а тому, кто хочет быть порядочным человеком, думаю, не к лицу обманывать.
– Это скорее не обман, а некоторое приукрашивание того, что человек делает, – сказал мессер Федерико. – А если даже обман, то не предосудительный. Вы же не скажете, что, когда двое бьются на турнире, тот, кто побил товарища, обманул его! Он побил, потому что искуснее в бою. Или, скажем, у вас есть драгоценный камень, очень красивый и без оправы; но когда он попадет в руки хорошего ювелира, который, поместив в оправу, сделает его еще прекраснее, вы же не скажете, что ювелир обманывает глаза тех, кто любуется этим камнем! И даже если это обман, он заслуживает похвалы, ибо, руководимые добрым рассуждением и искусством, руки мастера весьма часто придают еще большую красоту и изящество слоновой кости, или серебру, или прекрасному камню, оправляя его в чистое золото. Поэтому не будем говорить, что искусство – или «обман», если вам угодно его так называть, – заслуживает какого-то порицания. И нет ничего неприличного в том, когда человек, сознающий себя сто́ящим в каком-то деле, умело ищет случая показать себя в нем и так же скрывает те свои стороны, которые кажутся ему менее похвальными, – но и то и другое делает с некой осторожной маскировкой. Не помните ли, как король Ферранте{207} при любой возможности, словно невзначай, раздевался до жилета, зная, что хорошо сложен? Зато он, поскольку знал, что руки его не так хороши, редко или почти никогда не снимал перчаток? И мало кто замечал, что он делает это преднамеренно. Еще, припоминается, я где-то читал, что Юлий Цезарь охотно носил лавровый венок, чтобы прикрыть лысину{208}. Но во всех таких способах нужно быть очень осмотрительным и разборчивым, чтобы не выйти из границ уместного; ибо нередко человек, избегая одной ошибки, впадает в другую и вместо похвалы получает порицание.
Итак, самое безопасное в образе жизни и в общении – придерживаться некой честной середины, этого поистине самого надежного и крепкого щита от зависти, которой нужно беречься изо всех сил. И пусть наш придворный остерегается навлечь на себя имя обманщика или человека пустого, что иногда случается и с теми, кто этого не заслуживает. Поэтому пусть в разговорах остерегается выходить из границ правдоподобия и не слишком часто высказывает «правду, имеющую обличье лжи»{209}, – как многие, которые ни о чем другом так не любят поговорить, как о чудесных случаях, и хотят, чтобы каждому такому их рассказу верили.
Иные при самом начале дружбы, чтобы приобрести доброе расположение нового друга, в первый же день клянутся, что нет человека в мире, которого они любили бы больше него, что они с радостью отдадут за него душу, и плетут тому подобные нелепицы; а расставаясь с ним, делают вид, будто плачут и не могут вымолвить слова от печали. Слишком желая, чтобы их сочли любезными, они сами заставляют думать о себе как о лживых и глупых льстецах. Но слишком долго и тягостно было бы рассказывать о всех просчетах, какие может сделать человек в разговоре. А относительно того, что я хотел бы видеть в придворном, сверх уже сказанного, лишь прибавлю: пусть в разговоре он будет доброжелателен, приноравливается к тому, с кем говорит, умея некой мягкостью успокаивать души слушателей и приятными шутками и остротами осмотрительно подводить их к радости и смеху, так чтобы, не надоедая и даже не насыщая, оставаться всегда приятным.
Надеюсь, синьора Эмилия все-таки позволит мне умолкнуть; если же нет, то из своих же слов я вынужден буду убедиться, что сам я – совсем не тот хороший придворный, о котором рассказывал. Ведь я не в силах не только передать чужие здравые суждения, ни сегодня, а может, и никогда здесь не звучавшие, но и просто высказать собственные мысли, ценные или нет.
Синьор префект улыбнулся на эти слова:
– Я бы не хотел, чтобы у кого-либо здесь создалось ложное впечатление, будто вы плохой придворный. Ибо, конечно, вы желаете замолчать, лишь бы не трудиться, а не потому, что вам не о чем сказать. Поэтому, чтобы, ведя столь прекрасный разговор в столь достойном кругу, нам ничего не упустить, будет достаточно, если вы нас научите, как должно применять шутки, о которых вы упомянули, и покажете нам искусство, объемлющее весь этот род приятного общения, чтобы приличным образом вводить в беседу смех и веселье, так как я и вправду считаю это искусство весьма важным и вполне приличным для придворного.
– Мой государь, – отвечал мессер Федерико, – шутки и остроты чаще бывают даром и милостью природы, нежели плодами искусства; но еще в этом некоторые народы смышленее, чем другие; так, например, тосканцы – известные острословы. Кажется, это довольно свойственно также испанцам. Но немало и в этих, и в других народах таких шутников, которые подчас, от излишней говорливости переходя границы, становятся безвкусными и нелепыми; они уже не обращают внимания ни на то, какого сорта люди перед ними, ни на место, где находятся, ни на время и не думают о достоинстве и мере, которые должны соблюдать.
– Вы отрицаете, что в шутках может быть что-то от искусства? – спросил синьор префект. – Но при этом, порицая тех, кто не соблюдает в шутках достоинства и серьезности, не разбирает ни времени, ни лица, по-моему, сами же доказываете, что этому возможно обучать, подчиняя шутки определенным правилам.
– Эти правила, мой государь, – отвечал мессер Федерико, – настолько всеобщи, что уместны и полезны в любом деле. Но я сказал, что в шутках нет ничего от искусства, вот почему. Как мне представляется, шутки бывают только двух видов. Один – развертывается в довольно длинное повествование; мы видим, как некоторые люди рассказывают о том, что с ними произошло, что они видели и слышали, так талантливо и живо, что жестами и словами будто дают нам увидеть это своими глазами и даже потрогать руками. Манеру их рассказа можно назвать, чтоб не искать другого слова, забавной или галантной. Другой вид – шутки совсем короткие. К ним относятся высказывания меткие и острые, какие часто можно слышать среди нас, а порой и язвительные: даже думаю, что без некоторой колкости они потеряли бы свою прелесть{210}; у древних они именовались афоризмами, теперь иные называют их остротами. Итак, я хочу сказать, что в шутках первого рода, то есть в шутливом рассказе, не требуется ничего от искусства, ибо сама природа создает и воспитывает человека, способного увлекательно рассказывать; это она дает ему лицо, жесты, голос и подходящие слова, чтобы изобразить то, что он хочет. В шутках другого рода, то есть в остротах, что и делать искусству? Ведь острие этой шутки должно попасть в мишень еще прежде, нежели может показаться, что состривший как-то мог ее обдумать; а иначе она выйдет несмешной и не произведет никакого воздействия. Поэтому я считаю все это делом таланта и природы.
206
Речь, несомненно, идет о Леонардо да Винчи, чьи научные штудии и инженерные проекты расценивались современниками как чудачества.
207
Неаполитанский король Ферранте II, см. примеч. 24. Повышенное внимание молодого короля к своему внешнему виду отмечали и другие современники.
208
Передано у Светония (Божественный Юлий. XLV, 2).
209
Отсылка к Данте: «Для правды, имеющей обличье лжи, / Человек должен, по возможности, замыкать уста, / Ибо это без вины приносит срам» (Ад. XVI, 124–126; подстрочный пер. мой – П. Е.).
210
Cр.: Цицерон. Об ораторе. II, 69: «Итак, комизм предметов бывает двух видов: они уместны тогда, когда оратор в непрерывно шутливом тоне описывает нравы людей и изображает их так, что они или раскрываются при помощи какого-нибудь анекдота, или же в мгновенном передразнивании обнаруживают какой-нибудь приметный и смешной недостаток».