Страница 32 из 36
Поэтому и должен придворный заботиться о том, чтобы с самого начала произвести доброе впечатление, сознавая, как бывает вредно, а то и смертельно опасно впасть в противоположное. И такая опасность грозит более других тем, кто слишком уж стремится быть забавным, надеясь тем самым приобрести некую свободу, которая позволит им делать и говорить что ни попало, не задумываясь. Но подчас эти молодцы попадают в неловкое положение и, не зная, как выпутаться, пробуют помочь себе, обратив все в смех; однако делают это настолько неуклюже, что лишь наводят тоску, оставляя тех, кто их видит и слушает, совершенно холодными. А иногда они, думая, что это остроумно и забавно, пускаются говорить в присутствии весьма знатных дам, и даже самим этим дамам, сальные и бесстыдные слова; и чем больше вводят их в краску, тем больше гордятся собой как умелыми придворными, безмерно веселые и довольные прекрасным качеством, которым они, по собственному мнению, обладают. Но ничто другое не побуждает их к такому скотству, как желание прослыть «своим парнем» – имя, которое одно лишь кажется им похвальным, так что они гордятся им как никаким другим, а чтобы получить его, городят самые гнусные и позорные дикости на свете. Им ничего не стоит столкнуть другого с лестницы, хватить поленом или кирпичом по почкам, бросить горсть пыли в глаза, столкнуть лошадь товарища в канаву или вниз с какого-нибудь склона. Или за столом: плеснуть в лицо супом или подливой, кинуть кусок желе – и все ради смеха. А кто искусней в этих делах, тот сам себя считает лучшим придворным, образцом галантности, заслуживающим великой славы. И когда они зазывают какого-нибудь благородного человека разделить их забавы, а тот отказывается принять участие в этих скотских шутках, говорят, что он слишком умничает и «поучает» и, стало быть, «не свой парень». Но бывает и хуже. Заключают пари и ставят на спор деньги, обещая их тому, кто съест нечто самое тошнотворное и зловонное, и находят столь отвратительное для человеческих чувств, что без сильнейшего омерзения и упомянуть это невозможно.
– Что же это такое? – поинтересовался синьор Лудовико Пио.
– Пусть вам расскажет маркиз Фебус, который не раз видывал это во Франции. А может, с ним и самим такое случалось, – отвечал мессер Федерико.
– Нет, я не видал во Франции ничего такого, чего бы не делали в Италии, – отозвался маркиз Фебус. – Но вот все, что есть хорошего у итальянцев в одежде, в празднествах, пиршествах, военных делах и в остальном, что прилично придворному, взято у французов.
– Я не говорю, что среди французов нет рыцарей с самыми приличными и скромными манерами; и сам среди них знаю многих, достойных всякой похвалы. Но есть и такие, что не очень-то следят за своим поведением. А вообще говоря, думаю, что с итальянцами более сходятся своими повадками испанцы, нежели французы; ибо свойственная испанцам спокойная серьезность мне кажется нам, итальянцам, куда более подходящей, чем та бойкая живость, по которой француза узнаешь почти в любом жесте. В них она не раздражает, но даже кажется приятной, ибо настолько присуща им от природы, что в ней не видится ничего нарочитого. Но есть много итальянцев, которые старательно пытаются подражать этой манере – и лишь приучаются при разговоре трясти головой, грубо и неловко раскланиваться, а гуляя по городу, шагать так быстро, что за ними не поспевают слуги. Им кажется, что они выглядят при этом настоящими французами, столь же раскованными; только редко это им удается – разве что тем, что выросли во Франции и с детства усвоили эту манеру.
С детства, кстати, надо учиться и языкам – что я считаю для придворного очень похвальным, – особенно испанскому и французскому, поскольку и с одним, и с другим народом нам в Италии часто приходится иметь дело, да и сходство они имеют с нами больше, чем любые другие народы. И у обоих этих государей, поскольку они сильнее всех на войне и блистательнее всех в мирные дни, дворы всегда полны благородных рыцарей, которых они рассылают по всему свету; уметь общаться с ними нужно и нам.
Сейчас я не хочу слишком подробно распространяться о том, что и так хорошо известно: о том, например, что наш придворный не должен предаваться обжорству и пьянству, или давать волю какой-либо дурной привычке, или быть грязным и неопрятным в быту, с повадками деревенщины, которые и за тысячу миль напоминают о мотыге и плуге. Ибо человек такого сорта не только не имеет надежды стать хорошим придворным, но и дела ему никакого не поручишь, разве что овец пасти.
А в заключение скажу: да, хорошо было бы нашему придворному в совершенстве уметь все, что мы сочли приличным для него, – да так, чтобы все возможное давалось ему легко и все бы ему удивлялись, а он – никому. Но чтобы, однако, это не было неким гордым и презрительным равнодушием, как у некоторых, нарочито выказывающих, будто им ничто не дивно в делах других людей; ибо они наперед уверены, что сами сделали бы гораздо лучше, и поэтому презрительно молчат, не считая их достойными разговора, как бы подавая этим знак, будто никто им не равен и даже не способен постигнуть глубину их познаний. Пусть наш придворный избегает этих отвратительных привычек и сочувственно и доброжелательно хвалит добрые дела других; и даже если чувствует себя достойным восхищения и далеко превосходящим всех остальных, пусть отнюдь не выказывает такого мнения. Но поскольку в человеческой природе столь полные совершенства встречаются крайне редко, а пожалуй что и никогда, человеку, сознающему свой недостаток в чем-либо, не должно терять ни веру в себя, ни надежду подняться на высокую ступень, даже если он не может достичь того полного и высшего совершенства, к которому стремится. В каждом искусстве есть, кроме первой, и другие достославные ступени; и кто по-настоящему стремится к вершине, уж до середины-то горы, как правило, доходит. И если наш придворный окажется замечателен в каком-то деле, кроме военного, пусть ищет за это одобрения и чести, но будет в этом сдержанным и рассудительным, умело и своевременно привлекая внимание окружающих и показывая то, в чем считает себя мастером, – но без назойливости, а будто невзначай, скорее по просьбе других, чем по своему желанию. И все, что соберется он показать или сказать, пусть обдумывает заранее, ко всему готовится; но выглядеть все должно так, будто делается или говорится вдруг. А предметов, в которых сознает свою посредственность, пусть касается разве что вскользь, не погружаясь в них слишком, но так, чтобы можно было поверить, будто он понимает в них гораздо больше, чем выказывает, – подобно некоторым поэтам, которые затрагивали и тонкости философии или других наук, хотя разбирались в них плохо. Но тем, в чем он сознает себя полным профаном, пусть вовсе никогда не занимается и не ищет от этого никакой славы; даже, если нужно, пусть откровенно признается, что ничего в них не смыслит.
– А вот Николетто поступил противоположно, – сказал Кальмета. – Он был превосходнейшим философом, но в законах понимал не больше, чем умел летать{202}. И когда подеста́{203} Падуи решил поручить ему лекции о праве, он не захотел, даже убеждаемый многими учеными, разочаровать его и честно признаться, что не разбирается в этом. Он всегда говорил, что не согласен в этом вопросе с Сократом и считает недостойным философа говорить, что он чего-либо не знает{204}.
– Я не к тому веду, чтобы придворный сам от себя, никем не спрошенный, твердил о себе, что чего-то не знает, – ответил мессер Федерико. – Ибо мне неприятна такая глупость: оговаривать и принижать самого себя; и я смеюсь над людьми, которые безо всякой необходимости, с охотой рассказывают о себе вещи, которые, даже если случились не по их вине, бросают на них некую тень позора, – как делал один всем вам известный рыцарь, который каждый раз, когда при нем поминали сражение под Пармой с королем Карлом, тут же начинал говорить, каким именно образом он сбежал с поля боя{205}, – и казалось, что в тот день он ничего другого не делал, не видел и не слышал. Рассказывая об одном славном турнире, этот рыцарь всегда вспоминал, как свалился с лошади; а еще часто в разговорах прямо-таки искал повода вспомнить, как однажды ночью пошел на свидание с женщиной, а его изрядно попотчевали палкой. Пусть наш придворный ни за что не болтает о себе такого вздора, а когда ему будет предложено проявить себя в деле, в котором он вовсе не мастер, пусть отбивается от него как может. А если настаивают, пусть ясно даст понять, что не знает этого дела, прежде чем брать на себя такой риск. И так он избежит осуждения, которого ныне заслуживают многие, которые, Бог знает по какому извращению чутья или неразумию, бросаются делать то, в чем не смыслят, оставляя то, что знают.
202
Николетто Вернья (ок. 1420–1499) – итальянский философ, последователь Аверроэса (Ибн Рушда), андалусского философа XII в., астролог и медик. Долгое время преподавал в Падуанском университете. Рассказанный случай похож на анекдот, вышучивающий важные постулаты учения аверроистов: 1) тезис о единстве интеллекта как общего достояния человеческого рода и 2) первенство наук о природе перед гуманитарными науками.
203
Подеста – глава городского управления, наместник Венецианской республики, под властью которой находилась Падуя.
204
В платоновской «Апологии Сократа» читаем отзыв Сократа об одном знаменитом афиняне, слывшем виликим мудрецом: «…Этот муж только кажется мудрым и многим другим, и особенно самому себе, а чтобы в самом деле он был мудрым, этого нет; и я старался доказать ему, что он только считает себя мудрым, а на самом деле не мудр. От этого и сам он, и многие из присутствовавших возненавидели меня. Уходя оттуда, я рассуждал сам с собою, что этого-то человека я мудрее, потому что мы с ним, пожалуй, оба ничего в совершенстве не знаем, но он, не зная, думает, что что-то знает, а я коли уж не знаю, то и не думаю, что знаю» (21с – d / Пер. М. Соловьева).
205
Имеется в виду сражение при Форново, под Пармой (1495), французского войска во главе с королем Карлом VIII, возвращающегося из своего итальянского похода, против войск Венецианской республики и ее союзников – герцогств Милана и Мантуи. Бой шел с переменным успехом, пока наконец французы не ударили решительно по правому флангу противника, вызвав в итальянских рядах паническое бегство. (Этот момент, вероятно, и запомнился знакомому мессера Федерико.) Битву, почти уже было проигранную Лигой, свело к «ничьей» удачное нападение миланских конников на королевский лагерь, в результате которого Карл VIII едва избежал плена.