Страница 2 из 19
Я с облегчением вздохнул: за время чтения приговора ноги немного затекли. Молоденький милиционер, стоявший рядом со мной, почему-то очень нервничал при любом моем движении, даже когда я просто переступал с ноги на ногу, и хватался за кобуру пистолета. Наверное, боялся, что я сейчас кого-нибудь разорву и съем. Его, например. Так что стоял я, не шевелясь, а то вдруг паренек с перепугу доберется до пистолета и начнет стрелять куда получится. Случайный рикошет — и мне светит вышка.
Народная заседательница, оказывается, ждала конца чтения приговора, чтобы тихо, когда меня уже выводили, задать свой вопрос:
— Как же так, Петр Григорьевич, как Вы могли? Вы же фронтовик, всю войну прошли…
— Да я, дорогая моя, эту гниду сколько раз нашел бы, сколько и задавил. Потому как раз, что фронтовик.
Я очнулся от воспоминаний, посмотрел на Подгорного.
— Погоны не жмут, капитан?
— ЧТО?!
— Я говорю, кто ты такой мне предлагать такое? Я до Берлина дошел! Дважды ранен был! Смерти в глаза смотрел — как в твои поросячьи зенки.
Капитан покраснел, подскочил, уже даже рот раскрыл, потом внезапно успокоился, криво улыбнулся:
— Ну ты сам выбрал свою судьбу, Громов. Эй, надзиратель! Обратно в барак его!
Зашел Казах, мрачно произнес:
— Руки заспэну.
Я заложил руки и мы пошли обратно. Солнце уже наполовину вылезло, вокруг пели птички, летали бабочки. Так не хотелось умирать…
— Эх, зря ты, Пэ тринадцаты, злил капитана, — вздохнул за спиной Казах. — Погибнишь теперь.
— Иншааллах, — на автомате произнес я.
— Ээ… Ты арабски знаешь? — удивился надзиратель.
— Да нет, был у нас в роте один мусульманин — чеченец — он постоянно повторял. Как начнут немцы бомбить, так сразу «На все воля Аллаха».
— Сам то в Бога веришь?
— В судьбу верю, — буркнул я, ускоряя шаг.
Казах повел меня не к бараку, а прямо к столовой, где уже к моему удивлению, очереди на входе не было. Заходи и ешь. Я благодарно кивнул ему, поднялся на крыльцо.
Наш отряд был уже внутри, зэки сидели за тремя длинными столами, стучали ложками. Пробираясь через тесноту, от каждой бригады по три арестанта носили на деревянных подносах миски. Обратно уносили пустую посуду. Рядом ошивались «черти» — любители вылизать остатки. Кормили в лагере голодно, едва-едва давали норму, да и ту разворовывали.
Бандеровцы сидели на краю стола, пялились на меня, ухмыляясь. Босой оставил мне место и даже не тронутая каша стояла на своем месте.
— Пятно слышал, что ночью тебя убивать будут — зашептал мне вор на ухо. — Уже и заточки из тайников перетащили в барак.
Я скрипнул зубами, вытащил ложку из сапога, принялся есть застывшую кашу. Босой вытащил из-за пазухи мою пайку. Живем! Или нет?
Вывели из зоны быстро, будто подгонял кто. То топтались перед стаканом по полчаса, пока конвой разродится, а сегодня не успели подойти, как уже и ворота открыли, и собачка рычит, слюни роняет. Знаю я тебя, Ладка, рычи, работа твоя такая.
Вот и счет пошел, щупленький сержант, преисполненный собственной значимостью, как на параде начал выкрикивать: «Первая пятерка… вторая… строй держим, сейчас назад загоню, если собьюсь!». Вот и прошли восемь пятерок и два шныря с ящиком обеденным впридачу. Всего сорок два, значит.
И до делянки быстро дошли, как на заказ — минут сорок и отряд уже внутри временного ограждения. Двое часовых по углам, один возле ворот, остальные — у костерка, который тут же развели шныри.
Сегодня за вертухая Полищук. Странно, что он, не его смена. Он послезавтра, а сегодня Семенкив должен быть. Ну да нам не всё ли равно? Хотя Полищук всяко лучше, этот хоть понапрасну горло не дерет. Видать, с женой у него всё хорошо, не надо на зеках доказывать, что чего-то стоишь.
Вертухай раздал инструмент — кому пилы, кому топоры. Народ привычный, разобрали своё, да разошлись, объяснять не надо, про норму и прочую байду уже давно запомнили, каждый день шесть дней в неделю эту сказку рассказывают.
Только меня старшина тормознул. Гыркнул так, что аж шнырь возле костерка подпрыгнул:
— Громов, останься! Запаски подточишь!
Не хрена там точить: на прошлой неделе только все подточил, и топоры, и пилы. И не трогали запаску с тех пор ни разу, не было нужды. Да наше дело маленькое: сказал вертухай, так зек делает. Захочет, так три раза в день точить будешь.
Сел я, взял оселок, начал топор гладить. Изображать бурную деятельность. А Полищук стоит, самокрутку крутит, на конвой возле костра смотрит. И говорит тихо так, будто себе под нос песенку поет:
— Ты, Сапер, не думай, это не подстава. Я добро помню. Меня бы той миной, что ты из-под ног у меня, считай, вынул, если бы не убило, то покалечило точно. Я за тебя сам каждый день молюсь и семья моя возле меня. Уходить тебе надо. Прямо сейчас. Потрись недалеко, я тебя сейчас озадачу. А как трактор подгонят, я Мыколу отвлеку. Ты тогда ломись на заборчик под правой вышкой, они на обед там всегда часового без смены снимают.
Сижу я и тихо охреневаю. Не было никогда за Полищуком такого, чтобы он зекам потакал. Лишнего не навесит, но и навстречу не пойдет. А про мину ту я и забыл уже — сколько я их снял и поставил за Войну — не сосчитать. Но старшина, значит, впечатлился тогда. Бывает. Послушаю, что он расскажет. Интересно поёт, аж за душу берет.
— А там, Сапер, — продолжает Полищук, — бери правее и ломись прямо. Бежать с километр, если больше, то не сильно. Дальше болотце будет. Ты его по правому краю обходи, там пройти можно. Увидишь слева островок с кривой сосной — затаись. Вечером сегодня, край завтра, принесут тебе и одежду, и харчи. Паси, Громов, за трактористом, больше шансов тебе не будет. — и громче, для всех, добавил: — Что ж ты творишь, гад криворукий! Да тебе не то что пилу, жопу подтирать и то не доверишь! Давай, сучьев подтащи, разведи костер мне. А то я тут с вами от сырости околею скоро!
Полищук как с цепи сорвался, придирался к каждой мелочи, заставлял делать то одно, то другое. Так я и крутился неподалеку, ожидая, что будет.