Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 25



В родственнике моем уже не осталось и тени робости. Пауза была многозначительна, исполненная большого чувства собственного достоинства и терпеливой снисходительности к хозяину кабинета.

– А то как жа! Вервие, пенька. А то еще – посконь! Мы веревку сучим. Всех одров колхозных – одни мослы да ребра! – а в сбрую новую обрядил я. И для соседних колхозов. А теперь хочу для себя поработать. Чтоб выкрутиться из обложения…

– Значит, веревку су-чи-те… – с удовольствием, на слух попробовал словечко это Леман. – А мальчонку к колесу поставите-приспособите? Так оно, что ли? – порозовев, с неожиданной глумливой лукавостью в голосе, даже торжественно выпрямившись в кресле своем, спросил Леман.

Дядька Михайло замер – как агнец перед змеем. Глаза его забегали с вороватой проворностью.

– А что ж, не детинец!.. Маненько поможет мальчонка. Что ж в этом худого? – быстро заговорил дядька Михайло. Он почувствовал, что повредил себе излишней откровенностью и такой привычной жалобой на нужду крестьянскую! А он-то – начальника почел не от мира сего, книжником. Вон в шкафу-то сколько книг рядком! Вроде как раньше бывало у панов. Уж испокон веков мужик знал – коли пан с книгами вожжается, значит, душа простая, с ним и хитрить особо не приходилось! А этот… Видать, из комиссаров! Ему палец в рот не клади! Не из тех, что мягко стелят, этот сразу тебя в бараний рог закрутит! Куды ему, дядьке Михайле, с такими тягаться!

– Мальчонка мне самую малость пособит, из беды и выкручусь. Ежли бы не захворала баба… А то ноги как колоды, да шишатые усе. И матерьялца-то… кот наплакал. Поможет мне, ему одна забава… А то председатель у нас – татарское иго сущее! Не человек – февраль без двух дён!.. Лихоманка его бери!

Но даже цветастая речь гостя больше не могла удержать в кресле завдетдомом. Он стоял во весь рост, почти касаясь бритой головой притолоки и заслонив собой портрет Коссиора. Так возглашаются приговоры трибунала.

– Вот что… батрака, под видом родственных отношений, мы вам не дадим! Уж как-нибудь переломайтесь сами. Я выясню в сельсовете или в районе гда и вернемся к разговору. А пока, Санька, можешь показать… дяде. И наш интернат, и вообще наше житье-бытье. Потом отведешь в залу, в столовую, как это говорится. Велишь от моего имени, чтоб накормили. А то предстоит дальняя дорога… как это говорится, – обратный путь?..

У меня не было ни малейшего желания водить самозваного дядьку по интернату. Вон к Лешке Кочербитову заявился как-то родственник, так это был родственник! Позавидуешь… Красноармеец! На груди целых два значка на цепочках. Один – красный, а на нем бегун с запрокинутой назад головой, на другом, белесом и голубом, противогаз и самолетик… Красноармеец был добрый, всем нам разрешал и посмотреть и потрогать эти значки. С таким гостем – хоть куда пойдешь!..

– Ну и жох твой начальничек! – уже в коридоре, прижимая под мышкой свой сверточек из мешковины и надевая баранью шапку, покачал головой дядька мой. – В квасе хмельное учует!.. Здря он так, тебе б у мне жилось куды лучше, чем в приюте. Э-эх, народ – не разевай рот! Ну, валяй, племяш, – веди в харчевню. Жисть ноне вся вкривь, вкось да в клеточку. Допрежь был один барин, а ноне кому не лень тебя впрягает и погоняет. Злая жисть! Все всем чужие! Ну, нас, серых, народишко морхлевый, погоняете… А потомыча? Как все грамотею обретете, все френчики натянете, – кого там погонять станете? Э-эх, аспиды-погубители да рабы лукавые! Слопаете друг дружку. Зло-о-е будет лицедейство!

– Ну! Всякое такое – бросьте! – выдернул я руку из жесткой ладони дядьки. Он был зол, а злость у детства не встретит сочувствия.



Я хотел взглянуть на дядьку по-лемановски, чтоб человек «предстал под рентгеном», но мне мешало смущение. Есть моменты, когда детям приходится вразумлять взрослых. «Сейчас же прекратите истерику!» – кстати подвернулась на язык лемановская фраза. Я ее произнес по-лемановски, наверно, достаточно решительно, потому что на лице опешившего дядьки Михайла появилось выражение смущенного ожидания. «Ну, ну – что, мол, последует дальше?» – захлопал он глубоко ввалившимися глазами.

Дальше ничего и не могло бы последовать. Я сделал, однако, вид, что в запасе у меня еще есть порох – я просто его не считаю нужным тратить по мелкому поводу. Дядька Михайло издал тяжелый вздох. Что ж, всё и все против него… Даже вот племяш. Э-эх!..

В коридоре светила угольная, продолговатая, с пупырышком лампочка. Лампочка была драгоценностью и поэтому обречена была томиться в проволочной сетке: как бы не уворовали и не унесли на толкучку. Лампочка, слабый малиновый накал ее нити казались знамением какой-то близкой беды. Черные полосы проволочной сетки поверх золотистого тела лампочки – что-то было в этом от унылого шмеля, залетевшего в полутемный коридор, прилепившегося к потолку и уже потерявшего надежду вырваться на волю, увидеть солнце, благоухающие луга в вешнем, радостном первоцвете. Мне было очень тоскливо на душе; этот самозваный родственник только разбередил во мне едва затихшее чувство сиротства… Еще жива была боль за умершую мать, а недавно довелось оплакать и отца…

Дядька между тем посматривал то на меня, то на белокафельный камин с массивной и добротной чугунной дверцей, затейливо украшенной при литье фирменными надписями, с кокетливыми медными отдушинами, а в одной даже тихо жужжащим повыше вентилятором. Казалось, дядька пытался найти какую-то зловещую и скрытую от его разумения связь между этими остатками бывшей жизни, нами, приютовскими детьми, Леманом, а главное, с собственными тяжелыми заботами. От бушлата дядьки разило смолистой пенькой, навозом, тяжелым и кислым запахом крестьянского дома, от которого я уже успел отвыкнуть, но пробудившим во мне неясные воспоминания о чем-то далеком и невозвратном. Хотелось забиться в одинокий угол, а лучше залезть на пыльный чердак, припасть к слуховому окну из косых, посеревших от дождей и времени дощечек, – и плакать, плакать, будучи уверенным, что ни тетя Клава, ни ребята не увидят моих слез…

Но вот и Клавдия Петровна, добрая душа! Возрадовалась, воссияла вся, завидев дядьку Михайла. Наконец, мол, и у меня появился родственник!.. Очень он мне нужен. Это она его первая приветила у ворот, возле старого Панько, нашего детдомовского стража; она и привела его к Леману. Ей явно не терпелось узнать – чем кончился разговор.

Клавдия Петровна была, во-первых, дочерью попа, во-вторых, она когда-то училась во всяческих гимназиях и на женских курсах, в-третьих, будучи недолго замужем за каким-то профессором, не то словесником, не то историком, сохранила старинную чопорность, перемешанную с простодушием и книжным многословием. В общем, она была тем, что в это время все безоговорочно называли «гнилой интеллигенцией». Сверх того, мы ее считали придурковатой, хотя любили за доброту и бесхитростность, за женственную осанку и миловидность, которые пусть смутно, но чувствуют мальчики…

И еще – за многотерпение. Безропотно сносила тетя Клава наши обиды, но никогда ни на кого не пожаловалась Леману! Всплакнет, бывало, потом идет выяснять отношения или на душеспасительную беседу один на один; все же допекала нашу совесть не столько словами, сколько страдальческим взглядом святой мученицы; мы, опечалившись, клялись – «последний раз». Этот «последний раз» снова повторялся, и все остальное тоже повторялось. Были тут и взаимные слезы, взаимное раскаянье, и те же – взаимные клятвы. Зато тетя Клава всегда спешила на выручку набедокурившему питомцу, и тогда она была похожа на курицу-наседку, готовую кинуться на коршуна.

И кидалась! Отчаянные схватки бывали у нее с Леманом…

– Ну, хорошо вас принял наш заведующий? Это ведь замечательный человек! Он только на вид сухарь! Знаете, есть злые люди, которые стараются казаться добрыми, а есть такие, которым приходится прятать свою доброту, напускать на себя строгость… А то ведь так и норовят на шею сесть…

И, спохватившись, что непедагогично при мне вдаваться в характеристики начальству, Клавдия Петровна, точно кавалера на балу, осторожно взяла под руку дядьку моего.