Страница 2 из 25
И пока Леман – точно прискучила ему беседа с подобострастным гостем – отвернулся к окну и о чем-то задумался, я принимаюсь за рассматривание его сапог. В который раз я ищу на них хоть какой-нибудь малейший след моря! Может, эта заплата, маленьким крабом поднимающаяся от самого ранта подошвы? Может, ушко, мышонком из норки выглядывающее из голенища (отощал, видно, и наш завдетдомом, слабы стали ему голенища!..)?
Нет, видно, море – в отличие от жизненного моря – не любит оставлять следов…
Клавдия Петровна, наша воспитательница и завбиблиотекой, она же кастелянша и ключница, она же… Кем только не является тетя Клава! Заслышав как-то наш спор про сапоги Федора Францевича? Мы только на нее руками замахали. Кажется, она поняла нас: не так-то просто посягнуть на тайну, пусть давнюю и туманную, но зато всегда манящую. И такая – она куда лучше куцей и однозначной ясности, которую так любят взрослые, но после которой уже нечего делать буйному мальчишескому воображению.
Тыльной частью ладони вытерев уголки губ, повздыхав о чем-то своем, житейском, дядька Михайло, – видно, чтоб чем-то заполнить тягостную тишину и напомнить о себе, – поманил меня скрюченным пальцем веревочника и сам наклонился в мою сторону. «Кто он, вон тот?» – все тем же скрюченным пальцем уважительно показал он на портрет по-за спиной и над креслом Лемана. Дался он, портрет этот, дядьке Михайлу! Будто еще одного родственника нашел себе на этом портрете!
Бритоголовый и ясноглазый, с крепким подбородком боксера и словно показывая всем две пуговки на вороте своей демократической косоворотки, всеукраинский вождь с портрета весь подался вперед, – видно, от нетерпения скорей узнать, чем кончится поединок между мужиком и героем Сиваша и как она, наконец, решится, моя судьба. Я сидел у боковой стены кабинета, и мне видна была сильно пропылившаяся и в ниточках паутины изнанка портрета, торчащий из стены ржавый костыль и две натянутых веревочки – как бы удерживающие бойцовский темперамент всеукраинского вождя, так заинтересовавшего дядьку Михайла.
– Это – Коссиор! – шепнул я в заросшее мохом ухо дядьки. Никак не поспособствовало оно, это заросшее ухо, моим родственным чувствам. – Он – секретарь цэкакапэбэу!
И вообще – мало похож он, дядька Михайло, на отца! Правда, смутно вспоминалось мне, что отец, бывало, заговорит про двоюродного брата Михайла, который служил при царе не то гвардейцем, не то батарейцем, носил «длинную саблю на колесике» и из-под огня вытащил на себе раненого ротного, за что получил «крестик» и лычки унтера. Отец явно завидовал «егорию» двоюродного брата, потому что, как я догадывался, геройство дядьке Михайлу досталось легко, пуля даже не царапнула.
Теперь же в дядьке Михайле и вправду ничего геройского не было! «Обыкновенный жлоб», – сказал бы мой друг Колька Масюков. А все же хотелось бы узнать подробней про ту занятную саблю с колесиком!..
– Коссиор, значит? Самоглавный, значит? – поизумлялся дядька. – Небось и всех протчих знаешь? На остальных патретах?
И снова, будто поверяя секрет, одними глазами показывал на портреты, зашептал я на ухо дядьке: «Скрыпник, Чубарь, Якир, Петровский…» Шептал я, впрочем, не слишком тихо. Чтоб и Леман услышал и оценил мои познания.
Я, однако, чувствовал себя в кабинете не лучшим образом. Недавно мне тут выволочка была. Конечно, Леман не забыл эту историю с ключом от ворот. Надо ж было заявиться дядьке! Теперь – прощай интернат. Леман будет рад сбыть меня с рук. Нужно ему такое сокровище. Стащить ключ от собственных ворот… Это же надо было додуматься…
А дядька Михайло все вертел головой, рассматривая портреты и приговаривая: «И все-то ты знаешь, племяш!.. Хорошо, видать, учат тебя. И у нас учитель хороший. Образованный и партейный. И у него вся школа скрозь в патретах и всемирных картах… Знатно теперь детишек учат!..»
Слова эти явно были рассчитаны на Лемана, но почему-то тот не обращал на них никакого внимания. Он на время занялся бумагами, накладными на пшено и магар, счетами из прачечной и пекарни.
Я жался и уголок, стараясь не встретиться глазами с Леманом. Верно он про меня сказал. Значит – в самом деле нет у меня характера!.. Чужим умом живу, всегда у кого-нибудь на поводу. Подбил ведь меня этот прилипчивый Коляба Масюков, Колька Муха, – взять ключ от ворот. Проклятый ключ! Разве Леман простит мне его? Да и можно ли простить – я сам себе его никогда не прощу…
Подписывая бумаги, Леман, казалось, забыл, зачем пришел к нему гость, Сидит себе, ну и пусть сидит. Обычный, мол, колхозник, с которым можно встретиться и на базаре, и в поезде, с кем так привычно поговорить о его заботах – о кознях начальства и падеже лошадей, о неурожае и хлебосдаче…
– И сколько на трудодень получите в этом году? – вяло спросил Леман, не отрываясь от бумаг, словно из одной вежливости вспомнив о госте. – Или ждали галку – схлопотали палку?
– Поначалу сулили кило на трудодень. Потом триста грамм. Потом счетовод наш натужился, пощелкал на счетиках своих – выплыло полкило. Неплохо бы нашему теляти волка сгрызть. Оказалось – почти под метелочку – и на ваш херсонский элеватор! Понимаем, рабочему в город, тоже хлеб ест. Да и на станки, загранице! – сделал неодобрительный нажим на «загранице» дядька Михайло, следя, чтоб слова его дошли до сидящего перед ним начальника, с карандашиком подписывающего свои бумаги. – Уже, почитай, не колхоз нам, а вроде бы мы колхозу задолжали. Все, что прохарчевали летось в бригаде, вот и весь наш заработок! Много, скажу вам, от председателя зависит! Отстоять должон своих колхозников, цифирка и с ошибочкой бывает, а живой человек – вот он весь тут! Обложение опять же – где хошь доставай, хошь в городе купи, хошь с торбой за спину. Взять, к примеру, меня, старуха хворая, ноги отнялись. Не помощница! Огород бурьяном зарос, даже картохи не накопал, коровка яловая, не отгуляла в стаде, кукурузка на скончанье. Не осилить мне обложенье по хлебу-мясу! Э-эх, старость неживое время. Разор и нестерпежь. Оттягаются от земли люди…
– Ну да, ну да, – все так же не отрываясь от бумаг, протянул Леман. – И встречный план, и уполномоченные… А главное – засуха.
– Оно, конечно, засуха! Неурожай то ись. Но почему весь изъян на крестьян? – потрясая рукою, ладонью кверху, скрюченные пальцы врастопырку, как бы взвешивая горе крестьянское, возразил Леману дядька Михайло.
Точно плотину порвало и все залило горькой мужицкой жалобой – на нужду, на страх перед близким отзимком, перед голодом, к тому ж – високосная длинная зима, а там еще весна и предлетье, и всё голодное упование на новину. Ведь нет зимой полевого стана, нет общего котла. Рабочему, тому два фунта хлеба. Хорошо, возьми у меня огород, возьми корову – дай тоже два фунта хлеба! «Добьемся ка-рантийного трудодня!» – шумел один уполномоченный. А ты мне его сегодня подай!
– Вот она, какая наша жисть, начальник хороший, – подытожив разговор, затряс жидкой бороденкой гость, и слезливая влага затуманила его печально-покорные глаза. Цвета земного праха, весь истлевший и в заплатах бушлат, такие же портки, облезлая, с проплешинами, столетняя баранья шапка как бы договаривали все остальное, чего не успел сказать мой далекий родственник. Мне было жалко его, и вместе с тем я испытывал чувство мучительного стыда перед Леманом. Принесла его нелегкая, дядьку Михайло!.. Я наотрез отказался бы ехать с ним, в его деревню, где и кино, наверно, нет, но перед этим как раз я очень провинился перед Леманом. Набедокурил я… И ясное дело, что теперь Леман меня с радостью спихнет моему заявившемуся родственничку…
– И вам, значит, тоже твердое задание? По мясу и по семенному фонду, значит, обложение? – все так же сочувственно к делам колхозным спросил Леман, пошуровав ногами под столом.
– А то как же! Мне, почитай, больше усех! Я у председателя – шо бельмо на глазу. Есть у меня шабашка, давняя. Кормился, с протянутой рукой не ходил. Да и на колхозное обчество потрудился, пока вервие не скончалось…
– Это что ж такое… вер-вие-е? – словно учуяв дичь, пробудился сразу же в Лемане охотник на свежее словечко. Взгляд его смягчился, не без приветливости, сочувственно и заинтересованно, как на юродивого, он смотрел на гостя.